Чечерск, 16 Января
15-го получен высочайший приказ, по которому я уволен в отставку. Известие сие, которого я ожидал с нетерпением, все равно произвело на меня некоторое впечатление. Оставить звание, в коем я провел почти всю жизнь свою! Но при всем том, когда подумаешь о неудовольствиях, которые я переносил, о том, как со мной поступали в продолжение столь долгой и деятельной службы, как обошлись с подчиненными моими, и чему я подвергался, оставаясь долее в службе, нельзя не признать основательности меры, меры мной принятой. Если бы и восстановилось доверие ко мне, то память о сделанном со мной, осталась бы всегда тайным укором, начало которого скрывалось бы во мне. А посему, я рано ли, поздно ли, был бы отдан в жертву, хотя и без успокоения сего чувства несправедливой пытки.
Село Осташово, 9 Февраля
26-го я выехал из Чечерска со всем семейством и 7 Февраля приехал сюда, где застал батюшку.
Череповец, 17 Августа
С прекращением политического звания моего пресеклись было и Записки сии, в коих последнее время заключались только одни обстоятельства службы и дела, с ней сопряженные, когда обстоятельства сии меня касались. Теперь, когда я переменил весь род жизни моей, все мое существование, занятия, цели, с этим должны перемениться предметы, наполняющие сии Записки, которые я намерен продолжать.
Я не скучаю, занятий имею много, люблю семейство свое, тружусь над усовершенствованием себя и воспитанием детей. Для содержания семейства и воспитания нужны средства; приобретение их посредством хозяйственного управления вотчины жены, которой я стараюсь увеличить доход, есть занятие, сопряженное с удовольствием. Владение сие должно со временем одно служить к содержанию нашему, ныне ограниченному почти одними арендами, приобретенными мной в течение службы. До сих пор аренды сии и пенсия моя с небольшой помощью из деревни доставляют нам средства содержаться, хотя и с большой расчетливостью; но аренды сии скоро кончаться, и тогда останется нам для существования только то, что получаем из деревни. Как ни направить всех сил своих для улучшения сего источника, чтобы не остаться в нужде? К счастью, я не имею долгов и всю жизнь свою провел без них; напротив того, служба доставляла мне средства не только к умеренной жизни, но даже к составлению небольшого капитала, предназначаемого мной для старшей дочери, когда она войдет в лета настоящего возраста. Капитал сей, собирался еще со времени моего пребывания в Грузии, мне тем драгоценнее, что он приобретен многими трудами и лишениями, и цель моя при удобном случае употребить его на покупку небольшого имения, которое собираюсь ей завещать. Обеспечение сие доставляет мне спокойствие на старость, а труды к улучшению для прочих детей имения матери их составляют для меня приятное занятие.
С сим занятием представилась мне и новая наука сельского хозяйства, для приобретения коей прилагаю старания, наблюдением других хозяйств, сравнением и чтением по сему предмету книг. Я не прекратил и прежних занятий. Я продолжаю учиться по-еврейски, пересматриваю иногда виденные мной в Турецком походе записки и собираюсь учить латынь.
Часто, однако, проходят дни бесполезно. Я не успеваю вместить всех предположенных занятий моих, и это происходит от беспрерывного столкновения, в коем мои обычаи находятся с обычаями людей, живущих со мной под одним кровом… О кабинете здесь никто понятия не имеет. И если я стараюсь иногда провести время в одиночестве, то это называют отчуждением, даже претензией к тем, которых я совсем не знаю и, следуя их примеру, приходят сюда без надобности, из одного любопытства. Вооружиться против сего обычая совестно, ибо этим можно оскорбить людей добронамеренных… Выходит, что все лето у меня пропало, и я с нетерпением ожидаю, чтобы дом брата Александра в деревне его Ботов после штукатурки высох, дабы скорее туда перебраться, жить самому спокойно и не быть другим в тягость.
Череповец, 19 Августа
Вчера приехал сюда князь Дмитрий Владимирович Голицын при объезде губернии; он остался здесь обедать и ночевать. Человек сей добрых свойств души, в обхождении прост… Разговор его нельзя назвать очень связным и поучительным; нельзя назвать его и скучным: он много видел, многих знает и охотно сообщает мысли свои.
19-го получил я донесение от своего управляющего в деревне, коим он просится прочь со своего места. Хотя известие сие порадовало меня, ибо я сам хотел сменить его; но, опасаясь, чтобы он при сем случае не причинил мне каких-либо важных убытков, я решился без потери времени ехать в Москву и в деревню. Одно обстоятельство меня затрудняет в деле, которое я, впрочем, безотлагательно решил в уме своем: вместе с управлением моим участком, вверено ему управление участка Муравьевых, у которых я являюсь опекуном. Назначив другого на его место, я назначаю другого и в управление Заречной вотчины Муравьевых и, как бабка их Екатерина Федоровна сама заочно распоряжается сим имением, то и может легко случится, что она новым будет недовольна; ибо, при всей доверенности, которую она мне оказывает, женщина она старая и находится под влиянием других людей, которые могут найти пищу свою в изменении ее расположения к родным. Хотя я по званию опекуна над малолетними и должен управлять их долей, но я не считаю возможным требовать сего, чтобы ее не огорчить; между тем она хочет, чтобы со сменой моего управляющего сменился и Заречной тем, которого я к себе назначу, и все велено делать в подражании моих распоряжений.
Село Архангельское (Скорняково), 2 Сентября
3-го дня приезжал чиновник лесного департамента, посланный по распоряжению полковника Похвиснева, служащего по Министерству Государственных Имуществ, для осмотра границ одной лесной дачи, находящейся в моем владении и будто принадлежащей казне. Я послал к нему, по требованию его, управляющего своего Гапарина, который по невежеству своему не смог объяснить ему имеющихся у нас законных актов на владение сей землей и самого первого плана. Так как управляющий мой отправился в Воронеж по делам моим, то я дал ему план сего участка, для удостоверения Похвиснева в несправедливости его требования. А сегодня рано послал к нему нарочного с копией указа, по которому земля сия отдана Чернышевым взамен взятых у них рыбных ловель в казну; но мало надеюсь на деятельность его, а всего более на добрую волю. Ежедневно открываю я новые беспорядки в его управлении и явные злоупотребления. Купленный им лес на новые строения за хорошую цену оказался кривым и гораздо тоньше обещанного купцом в договоре. Он допускал здесь кормчество вином и брал за это с приезжих купцов, имел свое хозяйство, а крестьян разорял в конец. Ожидаю только возвращения его, чтобы сменить его землемером Сялиным. Такое начало при вступлении моем в управление крайне прискорбно, но с терпением надеюсь все преодолеть.
Все это время занимался я устройством по хозяйству, и лучший успех мой был, конечно, тот, что я открыл множество беспорядков. Сделав несколько опытов молотьбы разными людьми с одним землемером моим Сялиным, я открыл, что опыты, произведенные здешними людьми, вполовину меньше того, который произведен землемером Сялиным. И узнал, что молотьба хлеба, производящаяся здесь на основании сиих опытов, в течение зимы, снабжает всех дворовых неисчерпаемыми средствами к пьянству, меня же лишает половины доходов.
Посланный мной в Воронеж нарочный возвратился с известием, что начальство казенных имуществ, убедившись в несправедливости своего иска на мои леса, отступилось в своем иске.
12-го приезжал повидаться со мной командир 23-й конно-батарейной батареи подполковник Вульферт, служивший со мной в Турецкую экспедицию. Он женился года два тому назад, в окрестностях квартир своих г. Землянска, на дочери богатого помещика Станкевича. Так как батарея его выступала в Воронеж на маневры, то он не мог долго остаться у меня и в тот же день на ночь выехал. Посещение сие меня много порадовало и тем более утешило, я, что я имел новое доказательство преданности ко мне сослуживца, достоинства которого, как офицера, так и человека, я всегда очень ценил.
18-го приехал ко мне с письмом от Долгорукого брат его Алексей, который и остался у меня, что меня очень развлекает. Присылку его я, считаю настоящим знаком дружбы; ибо нельзя было больше порадовать меня в совершенном уединении, в коем я нахожусь. Алексей Долгорукий, молодой человек, с добрыми качествами души и любящий заниматься; а потому и приятно провожу с ним время, разделяя с ним занятия мои по управлению вотчиной…
3-го ездил я к соседке вдове Лубяновской и нашел в ней женщину кроткую, набожную, рассудительную, посвящающую весь свой малый достаток на воспитание детей; она пользуется всеобщим уважением крестьян в окрестностях. Вчера же при собрании стариков я показал старого бурмистра и ввел в управление вновь назначенного.
Елец, 15 Октября
14-го призвал к себе Гапарина. Я прочитал ему составленную записку обо всех злоупотреблениях и грабительствах его. Он повинился, заплакал и поклонился мне в ноги. Я не имел духа толкнуть его ногой, но прогнал его от себя и велел внести наложенное взыскание по одной части открытых уже мошенничеств его, на что он и обязался, и так как он сегодня поутру сего еще не сделал, то я послал вытребовать у него эти деньги и получил их.
Расставаясь с крестьянами, я остался доволен усердием их. Во всем мной предпринятом я успел. Выехал я из деревни сегодня в 3 часа пополудни и, отслуживши молебен в церкви, приехал сюда ночевать.
Москва, 26 Октября
24-го на рассвете я приехал в Москву и, заехав к батюшке, в тот же день перешел на квартиру к Екатерине Федоровне Муравьевой. Она мне оказывает много приязни и доверия, и вчера передала мне на хранение квитанцию на получение ее духовного завещания, отданного на сохранение в Опекунский Совет. Она рассказала мне о состоянии своих дел. Одно из 4 имений ее заложено, а 3 совершенно чистые от долга.
Деньги, полученные ею от залога одного из сих имений, положила она в Опекунский Совет и написала в завещании своем, чтобы из этой суммы (400 000) 200 000 были выданы внучке ее, родившейся в Сибири и там находящейся ныне с отцом, и по 100 000 каждому из сыновей ее. Я предостерег ее, что, так как сыновья ее лишены всякого наследства, то не лишили бы их и права пользоваться (следственно и наследников их) этими суммами.
Выехав 23-го числа в ночь с последней станции, не доезжая Москвы, я заехал в деревню Осоргино, Алексея Петровича Ермолова, и у него просидел до 3-х часов утра 24-го. Он очень обрадовался мне и принимал душевное участие во всем, касающемся меня. Я нашел у него Петра Николаевича Ермолова, Ховена и Нагибина, сослуживцев его Грузинских, среди коих он сидел, раскладывая по старой привычке карты.
1-го Ноября я перебрался со всем семейством в Ботово, где и располагаю провести всю зиму и часть весны наступающего года.
22-го числа я ездил к батюшке по его приглашению; но я не знал причин, побудивших его к этому, хотя и догадывался, что они существовать должны. Едва я обнял его, как он повел меня в кабинет и рассказал о том, что с ним случилось в Москве, в последние дни его пребывания там, когда Государь там находился. Обер-полицмейстер Цынский приехал к батюшке и сказал, что, так как от него требовали записку о происходящем и носящихся слухах в Москве, то он считает себя обязанным, написать в сей записке, что он слышал, а именно, что в публике говорили, что для командования армиями в случае войны признавали способными только князя Горчакова и меня. И вообще сожалели о том, что я удален от службы, и пересчитывали подвиги мои в течение службы. Цынский желал только иметь подробнейшее сведенье о подвигах, чтобы подать записку сию с полной отчетливостью, и просил о сих сведениях батюшку, который ему их и передал. Сие было сделано еще до приезда Государя в Москву, которого уже ожидали. Записка была подана Бенкендорфу, а им Государю. Бенкендорфа она, как говорили, очень тронула, а Государь принял ее с удовольствием; но что на нее было сказано – неизвестно. Бенкендорф посылал просить к себе батюшку, наделал ему множество вежливостей, но ни слова не сказал обо мне. Батюшка был в собрании, даже стоял возле Государя, который его видел, но не сказал ему ни слова. Что все это значит непонятно. Если оно произошло по приказанию Бенкендорфа, желавшего околично узнать об образе мыслей моих в случае предложения мне вступить в службу, то он ничего не узнал: ибо ни батюшка, ни кто-либо в свете не слышал, на сей счет моего мнения. Они узнали только то, что поместил Цынский в своей записке, присовокупивший к ней сравнение, сделанное публикой, между моим поведением и поведением А.П. Ермолова по выходу в отставку. Мне давали преимущество, говоря, что я веду себя скромно и нигде не показываюсь, тогда, как Алексей Петрович искал участия в публике своими речами и обхождением, за что, говорили, что он и поделом наказан определением опять в службу с лишением в пользу его общего мнения.
Если все сие не начато по приказанию высших властей, то оно должно быть последствием старания Кашинцева, чиновника тайной полиции в Москве, человека весьма хорошей души, который нам совершенно предан, принимал сердечное участие в случившемся со мной и по дружбе с Цынским настроил его поступить таким образом.
Батюшка представлял Цынскому, что он подвергается большим неудовольствиям, вступая в дело такого рода. «Что за дело!» Сказал он. «Жаль видеть сына вашего в отставке. Меня спрашивают, так я должен говорить то, что знаю; а впрочем, мне дела нет: исполняю только свою обязанность».
Если так, то поступок сей отменно благороден. Батюшка в этом случае сделал именно то, что только отец мог сделать. В его лета и с его здоровьем оставаться в Москве и выезжать в собрание, вмешаться в дело сие: такой поступок, конечно, свидетельствует о весьма тонких чувствах любви ко мне…
Село Ботово, 19 Декабря
Дело о вступлении моем в службу не остановилось. Батюшка вскоре после посещения моего поехал в Москву и заехал ночевать ко мне. Мы говорили о том же предмете; но я не сообщил ему мыслей своих и только выразил удовольствие видеть себя совершенно в стороне по этому делу.
5-го числа получил я письмо от батюшки, в коем он изъявлял сожаление свое, что не мог провести вместе со мной день именин своих, и убедительно просил меня прибыть в Москву к 8-му числу, чтобы провести сей день вместе. Я был на охоте, когда письмо это пришло; жена его распечатала и, по возвращении моем домой, спросила, что могло значить такое приглашение. Настоящая цель такого приглашения не могла укрыться; я объяснил жене все предыдущее, но как я полагал, что таким сильным поводом для батюшки – звать меня в Москву – могли только служить новые старания полиции завлечь меня, я отказался от поездки и написал ему следующее:
«Любезный батюшка!
Письмо ваше от 3 числа получено здесь вчера поутру, в то время как я был на волчьей охоте. Проходив все утро в лесу, в холодную и неприятную погоду, я волков не видел, а порядочно простудился. Новый недуг присоединился к остаткам прежнего, еще не совсем прошедшего, и сегодня на именины свои не совсем здоров. Примите поздравление мое с днем ангела вашего, который я надеялся провести с вами в Осташове или в Ботове. Не удается мне даже исполнить обоюдного желания нашего провести 8 число вместе, и за то не взыщите на меня, любезный батюшка. Нездоровье мое не послужило бы препятствием поспешить на зов ваш; но я не могу теперь в Москву ехать, потому что никто не поверит предлогу, а всякий станет думать, что под поездкой сей кроются отвлеченные причины и какие-либо иски. Вы сами, сравнивая мое поведение с поведением другого лица, находившегося в подобных обстоятельствах, оправдывали меня; я вел себя как сердце указывало, и теперь должен остерегаться, чтобы через отклонение от того пути не подвергнуться той же участи, как то лицо, коего пример у нас перед глазами. Не сердитесь за то, что я так отвечаю на ваше нежное участие; поверьте, что я умею чувствовать расположение ваше ко мне; но не страшно ли оступиться в таких скользких обстоятельствах? За этим последовала бы утрата драгоценнейшего приобретения моего на службе – доброго мнения и душевного спокойствия…»
Я мог после того надеяться, что меня оставят в покое, но случилось иначе. 11-го Декабря получил я другое письмо от батюшки, коим он убедительно просил меня приехать, не объясняя однако же причин настоятельности своей. Он писал, что, надеясь на приезд мой по первому письму, он многих предупредил о том, а потому появление мое не даст повода никаким толкам; он находил поездку эту необходимой, говорил, что все рассудил и всячески просил меня не отказать ему в этом случае и утешить его приездом.
За день до получения этого письма, приехала ко мне жена брата Михаила, недавно возвратившаяся из Петербурга; она сообщила мне переданное ей там с довольной подробностью все случившееся в Москве по случаю представления Цынским обо мне записки Бенкендорфу. Передав записку эту Александру Мордвинову, Бенкендорф сказал, что она была очень приятна Государю, и что такой отзыв может быть очень полезен для меня.
Я предчувствовал, что батюшка завлечен словами Кашинцова и Цынского, которые, действуя по приказанию своего начальства, льстили ему, не надеясь другим путем выманить меня для того, чтобы узнать мой образ мыслей. И в самом деле, разве не могло правительство прямо обратиться ко мне, если оно желало меня снова иметь на службе? И такое изворотливое средство для завлечения меня на службу, как бы по искам моим, и оставив меня без должности в Петербурге, чем бы совершенно разорили меня, отвлекли от семейства и уронили в общем мнении?
Я выехал отсюда 12-го числа и в тот же день к 7-му часу вечера приехал в Москву. Подъезжая к крыльцу квартиры батюшки, я встретил его в санях собравшегося по городу с визитами. Я остановил его. Первое его слово было пересесть к нему и прямо ехать к Кашинцеву. Я тотчас увидел, что не ошибся в предположениях своих, и отвечал, что не имею никакого дела до Кашинцева и приехал единственное к нему по его требованию. «Так воротимся», сказал батюшка; я за Кашинцевым пошлю.
– И это ненужно, сказал я; Кашинцев нам помешает; я к вам приехал, а не к Кашинцеву.
Мы вошли в комнату. Батюшка говорил мне, что Бенкендорф, по выходу от Государя, в бытность его в Москве, положил резолюцию своей рукой на поданной ему записке обо мне, в которой значилось, что Государь был очень доволен таким отзывом обо мне. Резолюцию эту будто сам Кашинцев видел и заметил, что далее было написано: и приказал…, но что за этим последовало, не мог видеть, потому что записка в этом месте была накрыта другой бумагой, которую он не смел сдвинуть. И вот все, зачем меня звали! Довольно неловко придумали оборот, сей… Батюшка впрочем, не сомневался более, что Цынский и Кашинцев действовали по воле правительства. Письмо мое было отдано Кашинцеву. Он изъявил опасения свои, но говорил, что оно им очень понравилось, до чего мне впрочем, никакого дела не было. Тогда я просил батюшку выслушать мен и объяснил ему мой образ мыслей.
В действиях правительства могло быть два умысла: или оно желало иметь меня на службе по надобностям мне неизвестным, или оно желало оправдаться в общественном мнении, пожертвовав мной и выставить меня малодушным. В первом случае, пути были просты, воля Государя могла все решить, и посредников не было нужно; во втором случае мне надобно быть крайне осторожным. Я ни в каком случае не хотел искать службу и меньше всего быть зависимым от ходатайства посторонних. И сожалел о людях приближенных к Государю, которые могли столько ошибаться во мне, и постоянное уважение, которое я оказывал старшим, смешалось с уничижением. Они думали, что я обрадуюсь их посредничеству и буду искать в них; но они не знали гордости моей и не предчувствовали, что, если я для них был тягостен во время службы моей, то ныне буду еще тягостнее, если попаду опять в службу. Я никому из них не верил, не верю, и наружное уверение, которое я им показывал, нисколько не значило, что за ним следовало и душевное мое уважение, которого они не заслуживали. К чему мне было искать в них, когда мне представлен кратчайший путь подать прошение на Высочайшее имя? Если Государю угодно иметь меня на службе, то от него зависит отдать приказ о зачислении меня вновь, и я буду служить без всяких условий. «Условия, какие ты захочешь», сказал мне батюшка, и хотел продолжать; но я прервал его и объявил, что считал условия неприличными между Государем и подданным, и не хотел ни о каких знать, но что меня ныне заботила другая мысль: если умыслы их нечисты, то они распустят слухи, что я был вызван в Москву для приглашения меня вступить в службу, но что я показал много спеси и отказался, чем выставят меня неправым в общем мнении.
Выслушав все это, батюшка вдруг переменил свой образ мыслей и отозвался с восхищением о моих суждениях и поступках. Он извинялся, что понапрасну вызвал меня, не зная, как я дело это принимал, нашел все сказанное мной справедливым, а для оправдания моей поездки советовал изложить все сказанное мной в письме к нему, которое и просил меня тот час же написать. Я решил, что, в самом деле, средство это было лучшее, чтобы довести до сведения правительства мой образ мыслей, который меня заставляли обнаружить, а с другой стороны также лучшее средство оправдаться в общем мнении, если бы захотели иначе истолковать приезд мой в Москву: ибо тогда я мог дать гласность этому письму, а потому я написал следующее.
«Любезный батюшка!
Вы настоятельно требуете, чтобы я к вам приехал. Исполню желание ваше и прибуду в Москву; но с тем, чтобы подтвердить вам устно мой образ мыслей на счет вступления в службу, в которой вы снова хотите меня видеть.
Я с прискорбием вышел в отставку, потому что не мог перенести мысли о потере доверия Государя, без которой служба сделалась мне постылой. Удар был жестокий, и я не чувствую еще в себе духа воспользоваться прямым средством предоставленным мне для вступления в службу подать на Высочайшее имя прошение: единственный путь, который я когда-либо избрал.
Если бы Государю угодно было иметь меня в службе, то это зависело бы совершенно от воли его; ибо, оставив военное поприще, я остался верноподданным его. Прикажет Государь зачислить меня Высочайшим приказом на службу, и я буду служить ему по силам, с тем же усердием, с которым служил прежде.
Такой образ мыслей положил я себе на ум, с того дня как решил подписать прошение свое в отставку, и всегда останусь при нем, по убеждению в справедливости этого мнения. Не посетуйте, любезный батюшка, за такой отзыв на участие, принимаемое вами в моих делах. Сожалею, что не сообщил вам мыслей своих в последнем письме моем. Ничего искать не буду, а волю царскую исполню с совестливостью. Что Бог велит, тому и быть! Обнимаю вас и остаюсь с душевным почтением покорным сыном вашим».
Село Ботово, 11 Декабря
Я переехал к Е.Ф. Муравьевой, чтобы избежать налетов людей, искавших меня по сему делу; но я от того не избавился.
На другой день к вечеру явился ко мне Кашинцев с бумагой, которую он сам просил выслушать. «Это, говорил он, записка, которая была подана Цынским Бенкендорфу и предоставлена Государю». Я всячески отговаривался, отзываясь, что мне до нее нет дела, что я не любопытствую чужими делами; но он настоятельно требовал, чтобы я выслушал ее. Объясните мне цель, сказал я. – «Это для того», отвечал Кашинцев, «чтобы вы проверили, верно ли написаны походы ваши и подвиги». – На это есть формуляр мой, сказал я. – «Но мы его не имеем». Кашинцев так пристал ко мне, чтобы я, наконец, выслушал его записку, что я не смог отказать ему.
Она содержала сначала мнение публики Московской, что только меня и князя Горчакова считали способными для командования армиями, в случае войны; потом следовали суждения публики, на которых такое мнение было основано. Затем еще другие причины, по которым обращалось на меня всеобщее внимание: отец мой, известный трудолюбием своим, умом, познаниями, устройством Общества Сельского Хозяйства в Москве, Хутора и Училища и пр…
Кашинцев продолжал чтение свое, коим он надеялся восхитить меня. Тут сказано было, что я мало жил в Москве, вел уединенную жизнь в деревне и на все вопросы о случившемся на смотре в Севастополе отвечал, что я не судья Государю, что и справедливо. К тому же прибавили, что я не произносил имени Государя иначе как с восторгом; словом, что я напоминаю поведением и обхождением своим старинного Русского боярина, сильно чувствующего опалу царскую, но с терпением переносящего ее. Кашинцев закончил и спросил, как я находил эту записку. Выражения ее очень высокопарны, отвечал я. «Это уже нам остается, это наше дело». – Конечно не мое, и я прошу вас опять нигде к этому делу не мешать моего имени. – «Да, вы позвольте мне, по крайней мере, письма ваши к батюшке вашему отдать Александру Мордвинову, которого я скоро увижу: дня через четыре я в Петербург еду». – Не я вам письма сии отдал, сказал я; ничего я не прошу, а меня вынудили объясниться. Не могу руководить вашими действиями в деле касающемся вас, а не меня.
И сим кончилось тягостное для меня заседание. Кашинцев – добрейший человек; он действует и по приказанию правительства, и по собственному участию во мне, полагая, что я несчастлив, быть в отставке, и если бы имя батюшки во всей этой ситуации не было замешано, то я бы давно прекратил иски их и домогательства, которые считаю совсем неприличными.
За сим следовало новое. Кашинцев уверяя меня в преданности Цынского, которого я не знал, изъявил желание его со мной познакомится. Я отвечал, что готов принять его на другой день поутру. Потом стал он просить меня к себе на другой день ввечеру, говоря, что я там и Цынского найду, причем он довольно показал ограниченность свою, прося меня приехать в звездах для того, чтобы Цынский видел и мог сказать, как я дорожу знаками отличия. Всякого другого я бы отделал за такое предложение; но на Кашинцева нельзя было сердиться, потому что это происходило от простодушия его, и мысль эта пришла к нему на ум потому, что иногда я надевал фрак со звездами, чтобы выехать со двора. Я отвечал ему, что не имел ни привычки, ни надобности казаться иным, чем был, приеду, как мне будет приятно, и что я всего более любил носить сюртук, а там что подумает Цынский или что напишет, мне дела нет. Вперед же я сделал с ним уговор, чтобы о заведенном им деле не было ни слова говорено у него: ибо я мог согласиться слушать его суждения как человека мне давно знакомого, но Цынскому, которого я совсем не знал, было бы неприлично говорить о том.
Ввечеру я был у Кашинцева. Там были батюшка и Цынский, который приезжал ко мне поутру, но не застал меня дома. Цынский человек без большого образования, но умный, хитрый, ловкий и деятельный. Он особо покровительствуем графом Орловым, у которого был квартирмистром в полку, когда он командовал Конной Гвардией, правил всеми его делами и полком, который он за него сдал. Орлов поэтому доставил ему и звание флигель-адъютанта, и место обер-полицмейстера в Москве, и многие значительные денежные награждения от Государя и, наконец, в теперешний приезд Государя, он назначен в свиту Государя.
Близкие сношения между Цынским и Кашинцевым довольно странны: люди совершенно разных свойств. Но причиной тому сходство их обязанностей. Бенкендорф, в бытность свою в Москве, приказывал Кашинцеву, в присутствии Цынского, быть с ним в близких отношениях, первому по тайной, другому по гражданской полиции. Цынский потому еще сблизился с Кашинцевым, что желал иметь руку в действиях тайной полиции и употребить ее в свою пользу, как делают многие.
Цынский Одесский помещик и открытый враг графу Воронцову, который делал ему всякие незаконные прижимки, и от того он не щадит его. Хотели меня заманить в разговор и начали с рассказов о поступках графа Воронцова; я также передал их несколько. Потом коснулись смотра. Я отвел речь и слегка только пересказал им обстоятельства смотра последнего батальона, работавшего на Южном берегу Крыма, после чего я был отрешен от командования. Впрочем разговор, как я того требовал, ни словом не коснулся причины моего приезда в Москву, и в 11-ть часов вечера я уехал, оставя батюшку, который еще долго просидел с ними.
15-го поутру я выехал из Москвы и возвратился сюда. По пути зашел я к батюшке, чтобы с ним еще раз проститься, потому что мало с ним виделся наедине. Он очень сожалел, что потревожил меня понапрасну, но я его просил не заботиться о том и успокоил его.