Из записок Николая Николаевича Муравьева-Карского 1845-1848

Из записок Николая Николаевича Муравьева-Карского 1845-1848

Жизнь в отставке (1845 -1848)

16 июля 1845, Село Подоляны

По приезду в Москву мне предстояли занятия самые скучные с управляющими вверенных управлению моих имений, с приказными и ходатаями по делам. Чувствительным был для меня переход от льготной жизни к сим занятиям, тем более, что я спешил возвратиться домой. Но и тут не миновали меня расспросы о делах Кавказа, и также посещали меня некоторые из старых сослуживцев моих, находившихся в Москве. В Москве были уверены, что меня назначили начальником штаба к Воронцову, и удивились, когда я возвратился без сего звания.
Я поспешил к А. П. Ермолову, с коим мне только и было приятно проводить время, и рассказал ему все, что видел и слышал в Петербурге. Я не мог оттуда писать ему, как он сего желал; ибо, увидевшись с Закревским у Палена, не нашел его в том расположении, чтобы он взял на себя пересылку к Ермолову писем моих; да притом мне и времени не было писать. Я проводил у Алексея Петровича ночи в чтении моих записок о поездке в Египет и поход в Турцию, и тут имел еще более случай заметить, что старость наложила на него начало разрушения. Он сам желал видеть записки сии, читал и слушал их с удовольствием; но внимание его истощалось, и он часто прерывал чтение разговорами, а когда сам брал книгу, хорошо написанную, то с трудом разбирал ее, выговаривая совсем другие слова вместо написанных.

По приезду моему в Москву я немедленно послал к Головину письмо, которое к нему имел от Н. Н. Муравьева, описавшего ему вкратце наши Петербургские происшествия. Головин известен своею рассеянностью. Он немедленно приехал ко мне и, всматриваясь в меня, удивлялся, что не видит своего племянника; наконец, узнал меня с сознанием своей рассеянности. Мог же Головин себе вообразить, что племянник писал к нему длинное письмо из Москвы в Москву, и ехал он на мою квартиру, воображая себе другого! Затем следовали расспросы от Головина, во всяком случае нескромные; потому что он глух. Кроме того, что я не расположен был ему вполне открываться, меня стесняла глухота его, ибо ему все надобно было на ухо выкрикивать; тогда как с одной стороны за дверью сидели у меня люди мои, а с другой стороны за дверью же незнакомый мне проезжий. Уж не знаю, что он мог порядочно заключить из разговора со мною, только вставая сказал он: «Je n’ai donc qu’ me fliciter de m’tre tir de cette bagarre» *. Пускай себя люди поздравляют с успехами в делах, где они не могли и неудачи имели, потому что до них ничем не касались.

* Итак, мне остается лишь радоваться, что я выбрался из этого омута.

Я был у Головина. Он меня всегда принимал с отличным уважением и как бы с доверенностью и показал мне полученное им от графа Воронцова письмо, в коем изъявлялись ему расположение и доверенность нового наместника, дружески напоминающего ему прошлогоднюю встречу их в чужих краях и разговоры о Кавказе, причем Воронцов просил Головина сообщить ему мнения его насчет настоящих дел в той стране и свои предположения для предстоящих военных действий… Головин показал мне ответ им изготовленный. Довольно длинная записка с хорошими соображениями, с ясным, логическим изложением мыслей, писанная языком понятным и чистым, со знанием дела и изобретательностью. Никогда не ожидал я такого произведения от тяжелого и неприятного глагола Головина, и по сему заключил, что человек сей не без достоинств; но достоинства сии надлежат более к совещательной деятельности, чем к практической, для коей нужно больше представительности и характера.

Головин просил не передавать Алексею Петровичу услышанного от него, и я в точности исполнил желание его, не нарушив оказанной им доверенности; но пересказал Ермолову письмо от Воронцова, чему он верить не хотел…
В начале Февраля я выехал из Москвы, где провел одиннадцать скучных дней. Поднялась метель, так что я на четвертый лишь день смог дотащиться до Красной Пальны, откуда мне оставалось только 40 верст до дому. Переночевав, я пустился в путь, но едва выехал из села, как усилившаяся вьюга принудила меня возвратиться и провести еще день и ночь в Пальне, так что я только на пятый день выезда моего из Москвы мог добраться до дома. В Пальне провел я оба вечера с Тергукасовым, коему дал отчет во всем случившемся со мною, виденном и слышанном во время пребывания в Петербурге.

Не в числе обыкновенных удовольствий было для меня возвращение в Скорняково, к семейству, среди коего я привык проводить время свое; но едва я успел отдохнуть два дня от трудов, перенесенных мною в дороге, как занемог болезнью, два раза в жизни уже меня удручавшей: болезненное биение личных нервов, tic douloureux. Причиной развития сей болезни именно была простуда, которую я схватил дорогою; но полагаю, что в сем нервическом припадке участвовало немало и сотрясение, полученное мною при перемене жизни и встрече с людьми напоминавшими мне прежние года службы моей и обстоятельства, которые могли снова завлечь меня на прежнее поприще мое. В дороге я был один с думами своими, и при заботливом, вероятно и мнительном характере моем, я не мог с беспечностью перебирать в мыслях своих все со мною случившееся в течение одного месяца. 
О делах Воронцова узнал я, что, не взирая на намерение его проехать из Петербурга прямо в Одессу, он заехал в Москву, где провел одну ночь у Ермолова. О чем и как они судили, не знаю. Полагаю, что Воронцов сделал поездку и посещение сие для приобретения себе народности в Москве; но не думаю, чтобы он с искренностью обратился к совету Ермолова.
В Июле первых числах поехал я для свидания с Долгоруким в Поляны, где и пишу ныне записки сии. Долгорукову я также передал в подробности все обстоятельства путешествия моего в Петербург, ибо люблю его и доверяю ему; при том же считаю его способным обдумать и обсудить всякое дело.

От губернатора Ховена, недавно бывшего у меня в деревне, узнал я, что Государь располагал быть в Воронеже в конце Сентября месяца, и я думал к тому времени приехать в Воронеж, в том предположении, что сия поездка могла отнестись и к обязанностям моим, как жителя Воронежской губернии; но Долгорукий советовал мне в таком только случае ехать в Воронеж, если графа Орлова не будет с Государем: ибо можно было предполагать, что сие-то самое посредничество служило для меня препятствием к сближению с Государем, и нет никакого сомнения, что Орлов мог устроить сближение мое с Государем. Если он и положительно не действует против меня, то равнодушие его к сему делу уже не может принести мне никакой пользы.
Теперь полно о службе и Кавказе. Снова принимаюсь за прежние занятия свои с совершенным почти убеждением, что я более никогда не явлюсь на поприще служебной деятельности и почестей.

28 Декабря 1847, С. Скорняково

Занятия мои в деревне увеличивались, но не делами нашей экономии, а делами посторонних особ. Так в 1845 году принялся и за размежевание дачи А. П. Ермолова, лежащей в 30 верстах за Ельцом. Дело было хлопотливое, неприятное по сношениям, в которые я был поставлен с людьми, которых никогда бы не желал видеть. Но я приступил к сему с усердием и деятельностью, потому что был одушевлен желанием угодить Алексею Петровичу. Владение было переведено в ясность, соседи согласованы, планы составлены; но едва только все кончилось, как имение было продано Алексеем Петровичем в казну, и трудами моими он не воспользовался. Продал же он имение свое с какою-то целью, дабы не воспользовалась оным по смерти его сестра, через что лишились бы сего наследства сыновья его. Оставалось еще одно дело труднее всех – взыскать с поступивших в казну крестьян старые недоимки; но и в этом случае мне удалось, и деньги все сполна были высланы Алексею Петровичу. Полагаю, что удача сия меня порадовала более, чем его самого. Я рад был показать ему на опыте готовность мою служить ему и преданность. Он в том убедился, и я имел случай удостовериться в сем в следующую зиму, когда я был в Москве. Проводя у него вечера и часть ночей, в короткой и дружественной беседе, я мог видеть, сколько он был признателен к моим чувствам. Близкие отношения эти дали мне случай увидеть, что в человеке сем, при всех недостатках его, много отличных качеств души, многими не признаваемых, потому что он не расточается в излияниях сердечных сотрясений своих. Я же, независимо от впечатлений, произведенных на меня признательностью его, убеждаюсь, что в нем сердце мягкое, ребяческое, простое; оно закрыто постоянною представительностью, в которую он должен облачаться, зная зависть и неблагонамеренность, его удручающие. Здесь конечно не место говорить о его достоинствах, вообще разглашенных и всеми признаваемых. Все ему в сем отношении отдают справедливость; я же, напротив того, выставляя свойства души его, не соглашусь, может с общим мнением на счет того, что бы он мог сделать, если б занимал какую либо должность в высшем правлении государства. Но и в сих достоинствах кто не признает в нем разительного преимущества перед всеми ныне действующими лицами в высших сословиях?

Часы, проведенные мною в обществе Алексея Петровича в течение зимы 1846 года были самые приятные для меня. Остальное время озабочивали меня неприятные дела Е. О. Муравьевой, коей проявляющаяся в сношениях недоверчивость поражает все участие, принимаемое мною в ее положении. 
Лето 1846 года провел я в деревне. Многие посещали меня. Между посетителями были люди и тяжелые, и приятные; но все посещения сии свидетельствовали об участии или дружбе ко мне лиц не имеющих во мне никакой существенной надобности. 
Между тем протекали года. Пожилые старели, молодые приходили в возраст. Меня занимали мысли о перемене рода жизни для семейства, которое не должно было держать в таком состоянии отшельничества. Надобно было куда нибудь да ехать. Куда же ехать? Разумеется туда, где более находилось родных. В Митаве жила свояченица моя Вера Григорьевна, в Нарве Прасковья Николаевна, в Петербурге мои родные и знакомые. Стало быть, следовало направиться со всем семейством к берегам Балтики, где можно было удовлетворить желаниям жены, старшей дочери и моим, доставить им и себе случай свидеться с родными.

Еще летом заговаривал я о сем намерении, которое казалось несбыточным по отдалению и по затруднениям, встречающимся в пути с большим семейством. Но частые разговоры о сем путешествии знакомили всех с возможностью предпринять оное, тем более, что всем оно было приятно.
Средства к сему дальнему пути были подготовлены: уродилось в том году много пшеницы, и часть доходов была уже собрана. 
В Декабре еще некоторые из нас жаловались на небольшие недуги, то головою, то насморком; но, не взирая на это, едва только замерзли вновь прошедшие в Ноябре реки, мы пустились в путь, и на другой день все выздоровели. Это было 19 Декабря. Нас было всех дорожных со слугами 11 человек; разместились же мы в трех повозках, из коих одна была сделана мною на заказ, закрытым возком. Мы поднялись скоро и легко, и никому из нас не казалось, что мы пускаемся в дальний путь.

Сперва заехали мы проститься к Суботину, в Пальне виделись с Тергукасовым, и на третий день приехали в Тулу, где, отобедав у бывшего там губернатором Н. Н. Муравьева, отправились через Алексин, Калугу и Юхнов на Вязьму. Тут мы выехали опять на большую дорогу. Можно было ожидать остановки в проезд наш от Тулы до Вязьмы небольшими почтовыми дорогами, где лошадей было очень мало на станциях; но везде было можно найти наемных лошадей за вольные цены. Далее на больших дорогах до самой Митавы не встретил я никаких препятствий на станциях, как привык бывало видеть сие, и потому заключил, что почтовое управление сделало значительные успехи в последнее время под управлением Адлерберга. Везде на станциях находил я порядок и для проезжих удобства, которых прежде и признаков не было. В городах, где мы через ночь останавливались, находили мы везде хорошие гостиницы, так что мы совершили путь свой без всякого утомления и без нужды, при хорошей дороге и погоде, и 11-м днем поспели в Митаву, проехав около 1500 верст путями, о коих мне рассказывали как о непроходимых с большим семейством.
В Вязьме послал я отыскать и призвать к себе отставного полковника Рюмина, служившего некогда при мне в Грузии еще подпоручиком. Судьба его завлекла нечаянным образом в Вязьму, где он не имеет никого родных, но приобрел много знакомых. Я припомнил с ним некоторые обстоятельства совместной службы нашей.

От Вязьмы же ехал я местами, по коим проходил с войсками в 1812 году; узнавал местности и вспоминал замечательные события того времени, уже 35 лет после совершения оных. Путем сим ехал я через Смоленск, Красный, Витебск и Дриссу; но не кому было передавать мне своих воспоминаний. За Красным въехали мы в Витебскую губернию, где я встретил давно невиденные мною Жидовские местечки. Я нашел их запустевшими после деятельных мер, принятых против них правительством. Крайняя бедность, нищета повсюду преследуют сей отвергнутый народ, и я не мог себе порядочно объяснить, зачем последовали на них сии новые гонения, не могущие конечно служить к водворению настоящей промышленности. 
От Витебска далее находил я более образованности и более Польского, чем когда либо я в той стране прежде видел: следы последней Польской революции или крутых неуместных мер, принятых правительством для присоединения жителей к общему отечеству - России.

Все переменилось, когда мы въехали в границы Лифляндской губернии. Порядок, благоустройство явились на каждом шагу. Но все сие достояние принадлежало владельцам земель; возделывателей едва было видно. Общий голос о них в России упоминал только об угнетении, в котором сие племя Латышей находилось от притязательного правления их владельцев, Немецких баронов, до крайности разорявших низший класс, в особенности с того времени как крестьяне были объявлены (лет 8-мь тому назад) свободными без земли. Скорая мера сия нанесла более зла чем добра.

28 Февраля 1848, С.Скорняково

Бароны мало затруднились тогда в изъявлении своего согласия на такое предложение Государя, руководимого или человеколюбием, или духом подражания иностранным державам, под влиянием лая иностранных журналов, или же с видами приобрести более силы в народ против влияния баронов. Но освобождении от рабства Латыши лишились покровительства баронов, находивших свою собственную выгоду в сбережении орудий своих к земледелию. Безземельный класс хлебопашцев хотел воспользоваться правами своими переходить во владения других помещиков; но владетели Курляндии и Лифляндии между собою в родстве, как бы общим заговором не стали принимать к себе бесприютных работников на условиях выгоднее тех, коими они пользовались в оставляемых ими поместьях; посему земледельцы должны были оставаться у прежних своих владельцев и подвергнуться гнету мщения и совершенного уже порабощения от баронов, коих они еще оскорбили при первом обнародовании между ними вольности. Бароны остались в выигрыше и вместе с тем, замечая действия против них правительства, взирали на крестьян уже не так как на орудие земледелия для них полезное, но как на орудие в руках правительства для угнетения их самих, и затем следовало иное с ними обхождение. Безщадны стали требования и хотя требования сии были законные, основанные на договорах, но не менее того они клонились к совершенному разорению рабочего класса.

За сим следовали новые обстоятельства. Правительство, заметив ошибку свою, требовало, чтобы дворянство уступило часть своих земель крестьянам и при сем требовании встретило сопротивление. Никто не хотел уступить прямой собственности своей, приобретенной наследством или покупкою. Составлялись комитеты, были приглашения; но дело не подвигалось вперед, а напротив того еще более сеяло неудовольствий. Тогда принялись за другое средство. Заметили, что Лютеранские пасторы, пренебрегая прямыми своими обязанностями, предались более видам приобретения и сделались настоящими владельцами, обложив повинностями в работах крестьян, коих они не научали закону, изредка только и едва навещая обширные свои приходы, среди коих утрачивалось даже совершение обыкновенных треб крещения и брака. Слабые в правилах своей веры, Латыши готовы были принять всякую другую веру, лишь бы перемена сия избавила их от угнетений, терпимых со стороны помещиков. В России удивились, когда узнали, что 30 000 их перешло в Православие и что многие Лютеранские пасторы заменены Русскими священниками. Говорили о сем событии, как о последствии убеждения; но, по сведениям, собранным мною в проезд мой через Остзейские губернии, я узнал, что поводом к тому были меры, предпринятые правительством. Латышам обещали земли в Великой России, если они перейдут в Православие; но обещания сии были не гласные, а слухи, пущенные в народ посредством подосланных людей. В Риге поставили епархиальным епископом архиерея Иринарха, который, как меня уверяли, склонял народ к принятию Православия, от чего крестьяне возмутились против своих помещиков. Произошли жалобы от владельцев, и наконец явная ссора между архиереем и военным генерал-губернатором бароном Паленом. По словам Остзейских баронов, озлобление Лютеран, в числе коих находились все Рижские граждане, было так сильно, что архиерей не мог бы на улицу показаться. Гражданская власть с угрозами и позорно бранилась с духовною в переписках, так что правительство признало необходимым удалить Иринарха, и на место его поставили архиерея Филарета, молодого человека, образованного который занял свое место под страхом примера, случившегося с его предместником. Вскоре и барон Пален был перемещен в Государственный Совет, и место его дали Головину, человеку умному, но хитрому, слабому и проповедующему необыкновенную преданность к Православию, впрочем ни к чему более не способному как по слабости здоровья, так и по нерешительности своей и беспамятству.
Дело о введении Православия не менее того занимало правительство, и заблаговременно приготовленные Русские священники, выученные Латышскому языку, водворялись в приходы, к общему неудовольствию дворян. Завели на первый раз походные церкви, за которыми народ следовал толпами; переложили обедню на Латышский язык. Но помещики делали всевозможные затруднения нашему духовенству, отказывая нашим миссионерам помещения в домах, наказывая крестьян своих, которые отлучались от работ и представляя к суду ослушников. Были случаи самые горестные. Иных преследовали по клеветам, гоняли сквозь строй за оказанную привязанность к церкви, которую мы же старались водворить: так само правительство наше, подаваясь на жалобы владельцев, осуждало тех, которых оно совращало.

Такие неосновательные действия вскоре открыли народу глаза. Об обещанных землях и помину более не было; говорили: обратитесь прежде все, тогда вам дадут земли. Священникам нашим потребовались деньги на содержание себя, семейств своих, новых церквей, которые начали строить; бароны, под защитою законов, строго ограждали права свои, и в народе скоро заметили, что все это дело обрушится на страждущий уже класс. Рвение к переходу в православие исчезло, и многие хотели обратиться к прежнему порядку вещей; но уже было поздно. Гражданский закон наш вменял сие в преступление нововерцам. Говорят, что жены Латышей в сем случае оказали более упорства, что они не хотели крестить детей своих в православии и что будто некоторых из них, во избежание принуждения, топили своих новорожденных; но сие слышал я от Немцев, и потому и нельзя поручиться за справедливость сего сказания.
Не менее того число переходящих не увеличивалось. Говорили в Петербурге о 70 000 и ожидали еще более; но это было несправедливо: ибо в числе семь находилась большая часть людей записавшихся желавшими принять Православие, но не вступивших в оное. Это последовало от того, что правительство, ужаснувшись всеобщего ропота дворянства в Остзейских губерниях и желая уверить всех, что дело это было основано на убеждении, предоставило крестьянам сперва записываться желающими, а поступать только через 6 месяцев, дав им это время на размышление. Мера сия была принята тогда уже, когда в народе заметили, сколь мало можно было подаваться на обещания правительства, и потому почти все вновь записавшиеся не возвращались более к нашему духовенству, и имена их наполняли только списки, посылаемые в столицу.

Наведываясь в течение сей поездки моей о семь переход Латышей в Православие, я узнал, что первая мысль о сем была подана правительству нашему миссионерами Гернгутеров, которые, озлобленные, в отправлении обязанностей своих Лютеранскими пасторами, хотели было водворить свое учение между Латышами, но были отвергнуты местным духовенством. В отмщение за сие Гернгутеры будто погрозились сразить их введением Русского закона, в чем им и удалось происками в Петербурге. 
Слышал я также, что правительство наше, изыскивая все средства к достижению своей цели, подсылало будто людей с волшебными фонарями, в коих они, показывая народу картофель в необыкновенном размере, говорили, что такой плод произрастает на обещанных землях; но сказание это, может быть, и насмешка.
В Петербурге долго шло прение, вводить ли или не вводить Православие в Остзейских губерниях. Высшие чины правительства разделились на две партии: Русскую и Немецкую. К первой принадлежал Государь, ко второй царская фамилия. Министр внутренних дел Перовский, на ком возлежало исполнение сего предположения, просил положительно Государя, перед отъездом его за границу, обнаружить свои намерения, дабы ему иметь на чем основать свои действия. Государь обнаружил только желание свое, чтоб дело сбылось, но вместе и волю свою, дабы его имя было устранено в сем деле. Перовский, движимый безотчетною любовью ко всему отечественному, много встречал препятствий в отсутствие Государя со стороны Наследника, но настаивал на возможности и совершении дела близкого к его образу мыслей. Успех им достигнутый на первых порах не имел дальнейших последствий, не взирая на то, что в Петербурге радовались перерождению Остзейского края.

В эту самую эпоху посетил я страну сию, где застал в низшем классе угнетение, а в верхнем и среднем озлобление с презрением против Русских. Не взирая на отчетливость Немцев во всех сношениях, какого бы они рода ни были, нерасположение их к нам могло проскакивать и при внимательном наблюдении явно обнаруживалось. Россия на всегда лишилась преданности нашего дворянства, говорили бароны, и чувство сие более не возвратимо. Конечно нам не для чего было и искать с толикими пожертвованиями расположения Остзейского дворянства, и обнаружение чувств их могло только лучше предостеречь нас на счет их образа мыслей и того, чего от них можно было ожидать; но пути, коими мы следовали, не были прямые. И без сих скрытных и возмутительных средств можно было всегда видеть, что они не терпят Русских, а только усердствовали к царской фамилии, пока были ласкаемы и награждены щедротами нашего произведения и преимуществами на счет настоящих сынов общего отечества.

21 Марта 1848, С. Скорняково

Мы приехали в Ригу в последних числах Декабря. Хотелось мне видеться с комендантом Мандерштерном, некогда сослуживцем моим; но мне тогда не удалось сие по краткости времени, и мы продолжали путь свой в Митаву, куда приехали часов в 10 вечера и поместились в трактире. Жена в туже минуту отправилась к сестре своей; вскоре явилась и она с детьми. 
Нам конечно были рады… Я более всего сидел дома и нашел несколько пищи умственным занятиям своим в беседах с пастором имения Палена Циммерманом, человеком кажущимся простодушным и откровенным. В разговорах с ним я мог заметить, сколько духовенство той страны отклонилось от настоящей цели своей – проповедования Слова Божия. И сие-то, может быть, было причиною тому, что первые приступы православной пропаганды имели успех между Латышами. Пасторы у них – помещики без владений; кредит свой поддерживают они вмешательством в частные и семейные дела крестьян, охотно прибегающих к их мнению и суду, и занятия такого рода узаконены им под названием Consultation, для чего у них есть даже назначенные дни и часы; но при этом уже устраняются помышления о вере: их заменяют виды корысти. Пасторы выдают прихожанам своим письменные виды на позволение ходить по миру и собирать подаяния, сами же либо знаются с владельцами, либо проводят время в исследованиях учености, по тем предметам или наукам, к коим они более имеют склонности. 
Я не имел случая сделать с кем либо знакомство и проводил время свое более в одиночестве, и в сем отношении мне только удалось два раза видеться с генералом Крейцом, под начальством которого я некоторое время служил в Польскую войну…

Я не упустил однакоже случая обозреть все, что могло возбудить мое любопытство в Митаве и посетил Музеум Курляндский, заведение примечательное, как остаток найиональности той стороны. В Музеуме сем хранятся рыцарские доспехи, собрание портретов всех герцогов Курляндских, начиная от первого Кетлера до известной красавицы Бирон, вышедшей за муж за племянника Талейрана, собрание всех птиц собственно в Курляндии водящихся, собрание вещей и оружия, принадлежавшего Латышам до и во время завоевания их Немецкими рыцарями, собрание разного рода уродов, родившихся в Курляндии, собрание набитых птиц и жаворонков Американских. Музеум сей довольно обширный собран с одних Курляндцев, без какого либо вспоможения со стороны правительства, но с некоторого времени начинает упадать. Настоящего хозяйственного попечительства о нем нет, а есть какое-то неважное лице, род слуги, который не что иное как хранитель замка. Многие приношения, если и занесены в опись, то еще не размещены, а сложены в углу, в беспорядке, как бы в ожидании заботливого попечителя. В Музеум сей принимались все приношения Курляндцев, относящиеся даже до личных подвигов уроженцев Курляндских. Так я нашел там известное изображение смерти бывшего адъютанта моего Курляндца Лауница, убитого в 40-х годах в Абхазии, памятник доставленный в Музеум братом убитого. В Музеум сей принимаются даже портреты Курляндцев известных на службе или по каким либо заслугам на военном или ученом поприще. Так видел я там портрет генерала Ридигера, командира 3-го пехотного корпуса. Жаль, что заведение сие упадает без всякой надежды вновь подняться, не иначе как с участием правительства, ибо бароны остыли к собиранию национальных памятников.

Я навестил также в Митаве склеп, в коем хранятся останки всех герцогов их, опять начиная с Кетлера до последнего Бирона, злодея России. Все они сложены в великолепных гробах. Кетлера остались только одни кости; но последние герцоги, вероятно набитые или бальзамированные, сохранились почти в целости. Сам же Бирон лежит среди их как бы неприкосновенный временем, на поругание потомства. В лице его сохранилось выражение злости, которую он утолял на наших предках и несчастном отечестве нашем, и отвратительный по воспоминаниям лик его лежит одетый в придворном платье с Андреевским орденом. Склеп этот находится под замком: отдельное большое строение, уже Русскими построенное, в котором долгое время жил Людовик XVIII.
Долее десяти дней, проведенных мною в Митаве я бы стал скучать, потому что мне предстояло приятнейшее препровождение времени в Нарве и в Петербурге, с родными и людьми, ко мне ближе расположенными и более гостеприимными. 
Около 2-го числа Генваря месяца выехал я со старшею дочерью из Митавы в Нарву для свидания с Прасковьею Николаевною Ахвердовою. Мы приехали ночевать в тот же день в Ригу, где, за неимением удобного помещения в гостинице, остановились ночевать у племянника моего Муравьева, Василья, сына брата Михайлы, служившего тогда адъютантом при военном генерале-губернаторе Остзейских провинций Головине.

На другой день был я у Головина и нашел его много ободрившимся как душевно, так и телесно после того, как я его видел в Москве, где он совсем было упал духом и силами. Не менее того человек этот, при всем уме его, казалось, не был рожден для управления какою-либо важною должностью, по слабости его характера. Место его в Риге было очень затруднительно по тогдашним смутам между дворянством, земледельцами и всеми сословиями, введением Православия. Головина вероятно назначили в сие место как известного поборника за Православие; но тут нельзя было заниматься всякого рода расколами и сектами, как он прежде то делал; надобно было угодить и правительству и предупредить беспорядки, повсюду показывавшиеся от неосторожно принятых мер. Его одолели бароны, и он, не передаваясь ни на какую сторону, действовал по ближайшим впечатлениям до него доходившим, в пользу баронов, следственно к утеснению народа, и едва ли возможно было в тогдашнее время начертать себе какой - либо основательный путь действий. Он принял меня очень приветливо, и тем кончилось свидание наше. От него поехал я к епархиальному архиерею Филарету. Молодой человек очень образованный, но также затрудненный в исполнении своей обязанности. Он говорил со мною о делах Православия и повидимому не доверял постоянству предпринимаемых правительством мер, жаловался на упорство баронов; между тем, ставя в пример случившееся с предместником его, Филарет, как видно, был недоволен своим местом. Он в разговоре объяснял мне много случаев, в коих бароны делали всякие препятствия к водворению Православия, но укрывать от меня, что первые порывы народа, возбужденные обещаниями правительства, уже остывали.

Я отобедал у старого сослуживца моего Мандерштерна, еще накануне навестившего меня, и был дружески принят в его семействе. Дня через два приехал я в Нарву, любуясь порядком, заведенным в отправлении службы на почтовых станциях по всей Лифляндии и по удобствам везде встречаемым проезжими. 
Велика была радость Прасковьи Николаевны меня видеть с дочерью. Я провел у нее четыре дня в доме в воспоминаниях старых времен пребывания нашего в Грузии. И в Нарве, где был командиром брат Мандерштерна, не упустил я случая видеть все замечания достойное, как-то ратушу, сохранившуюся еще в том виде, как она была во время владычества Шведов. Там видел я некоторые доспехи Карла XII; но всего более заняло меня рассматривание старинных документов, принадлежащих городу нарве, подписанных известными лицами, как-то Густавом-Адольфом, Оксенстиерною, Христиною, Карлом XII, Анною Ивановною. Я также навестил бывший дворец Петра Великого, в коем сохраняются еще некоторые вещи домашней утвари его. Вообще Нарва мне очень понравилась как по месторасположению своему, так и по роду жизни тамошних жителей. Нет ни шумных собраний, ни роскоши; все живут уединенно и собираются только в небольших кругах, проводя время тихо и с удовольствием. Притом же город сей служит как бы местом уединения людям, оставившим службу и не имеющим надобности проживать в столице; тут живут многие вдовы людей занимавших высокие места в правительстве, так что всегда можно найти небольшой круг порядочных и образованных людей. Между последними встретил я у коменданта Мандерштерна отставного генерала Арпса, командовавшего некогда лейб-гвардии гусарским полком. Он известен был по ловкости своей, образованию и по женитьбе на жене З…, которую он увез от мужа, сочетался с нею и теперь с нею живет. Нельзя было избежать разговоров о тогдашнем введении Православия в Остзейских краях, и я от него слышал вещь совершенно для меня новую, именно, что Немецкое дворянство наших провинций не считало себя в составе общего семейства России, но только зависящим от настоящей династии наших государей. Арпс, как обруселый по возможности в службе Немец, не показывал особенного пристрастия; но не могло однакоже от меня укрыться, что известное оскорбление, нанесенное Немецкому дворянству скрытыми путями нашего правительства, не было и ему чуждо. Впрочем, человека этого, по уму его и образованию, конечно, можно было считать приятным собеседником.
Москва, 17-го Мая 1848г.

Пробыв четыре дня в Нарве, я оставил там дочь свою, а сам отправился в Петербург, где остановился у брата Михаила. В кругу родных и многих старых сослуживцев моих меня все еще считали как бы предназначенным ко вступлению в службу. Общий говор побудил меня обратиться с вопросом по сему предмету к тому лицу, коему я больше других доверял по его благоразумию и беспристрастию: именно к Семену Николаевичу Корсакову. Я просто спросил его мнения, должен ли я был вступить в службу и получил в ответ слова сии, крепко запечатлевшиеся в памяти моей и в сердце: Ne drogez pas votre caractre *.

* Не изменяйте вашему характеру.

В бытность мою в Петербурге, я виделся раза два или три с графом Орловым, который принял меня, повидимому, наружно дружески. Сердечного участия я не ожидал от него. Раза два заговаривал он о службе; но, видя, что я не имел намерения проситься, разговор о том прекращал и обращал к посторонним предметам.
С Великим Князем Михайлом Павловичем я старался свидеться; но вскоре заметил из отзывов служащего при нем генерала Бибикова, что представление мое Его Высочеству отклонялось, и потому я оставил о том ходатайствовать. Полагать должно, что свидание мое с ним два года назад было неприятно Государю. 
Генерал-адъютант Анреп, бывший у меня несколько раз, уговорил меня заехать к военному министру. Я был у него и, не застав его дома, оставил карточку. Анреп говорил о том князю Чернышову, который положительно уверял его, что я не заезжал, и я оставил обстоятельство сие без внимания.
Я заезжал также к князю Меншикову, не застал его, как и он меня дома не застал, отдавая визиты. Был у Кисилева, с коим провел около получаса в разговоре об устройствах по его министерству, касательно казенных крестьян. Он спросил меня, не располагаю ли я снова вступить в службу. Я объяснил ему в общих выражениях опасения мои встретить начальников ко мне не благоволящих. Он меня понял и сам назвал Паскевича и Воронцова, говорил о месте генерал-губернаторском, но говорил только для разговора о сем предмете.
Были также здесь у брата Михаила разговоры с министром Перовским о назначении меня на место князя Горчакова, который, слышно было, желал оставить свое место генерал-губернатора Западной Сибири, и которое принять я был бы согласен. Говорили также о генерал-губернаторстве в Восточной Сибири, которого я для себя не желал, и дело это так кончилось без всяких последствий.

Я виделся также с Перовским, старым сослуживцем моим. Его тогда, как и всех в Петербурге, много занимало введение Православия в Остзейских губерниях, о чем он и много говорил со мною. Государь, по словам Перовского, желал, чтобы дело сие свершилось, но хотел, чтобы его имени в том не было, что затрудняло исполнителей. Перовский говорил мне: Nous voyons la ralization des rves de notre jeunesse a l’gard des Allemands*.

* Мы видим, как сбываются мечтания нашей юности относительно немцев.

Такие суждения казались мне неуместными от лица столь высокопоставленного. Он сказывал также, что к удивлению его встретил он между Русскими много Немцев; ибо многие не оправдывали притеснительных мер, предпринятых правительством в сем деле. Много объяснял мне также по сему предмету директор Департамента Духовных дел Скрипицын, человек от природы умный, но завлекающийся самолюбием своим, самонадеянностью и повествовательностью. Вообще они все ошибались насчет успеха введения Православия между Латышами и как бы сами от себя таили уклончивость, которую Латыши стали показывать от принятия Греческой веры, после мер, принятых правительством к сокращению их ослушания помещикам. Известно однакоже было, что многие из них, не доверяя более правительству, сожалели о первом шаге, ими не обдуманно сделанном и, при оставлении ими нашей церкви, наказывались уже по закону, как вероотступники.
К сожалению моему, мог я более и более удостоверяться, что в высшем правительстве нашем не знают о происходящем вне столицы, а там, где и узнают о том, стараются ослепить себя, как бы в свое утешение.

18 Мая 1848Москва

Проведя в Петербурге более 20 дней в приятном кругу родных и среди приветливых сослуживцев моих старых годов, я выехал оттуда в Нарву, где назначено было съехаться всему семейству, раскиданному на пространстве между Митавою и Петербургом. Предположение мое было проехать из Нарвы в Сырец, деревню брата Михайлы, где соединились бы на общем пиру все родные, и оттуда уже пробраться через Новгород в Москву; но братья мои и родные затруднялись отлучаться от своих должностей на 150 верст от Петербурга, почему мы и отменили этот съезд. 
В первых числах Февраля, в Нарве мы все снова соединились. Я хотел проехать в Новгород прямою дорогою, чтобы миновать Петербург, но на то предстояло много затруднений по недостатку лошадей на проселочных дорогах, а потому должен я был избрать путь через Красное и Царское Село. Но, будучи в Царском Селе, в таком близком расстоянии от Петербурга, я не хотел упустить случая познакомить семейство свое с родными, почему немедленно послал к ним в Петербург повестку с приглашением к себе.

Утром другого дня я воспользовался, чтобы видеть знаменитый Музеум Государя древнего оружия и рыцарских доспехов. Возвратившись в трактир, где я остановился, я нашел у себя уже значительный съезд, который поминутно увеличивается, так что вскоре собралось у меня двадцать два приезжих родных, в числе коих были братья Александр, Михаил, Корсаковы, Муравьевы. Мы отобедали вместе и провели время самым приятным образом до вечера. Никакая посторонняя мысль кроме самой искренней дружбы никого из нас не занимала. Много радовались дети и племянники наши, имевшие случай познакомиться и сблизиться. Все уехали в Петербург по железной дороге. Мы ночевали и на другой день поехали в Москву. В Новгороде виделись мы с Ховеном, переведенным туда на место губернатора из Воронежа. 
С неприятным чувством подъезжал я к Москве, где, вместо удовольствий, встреченных мною во время всей поездки моей, ожидал я только хлопоты и скуку. Дела Е.О. более всего затрудняли меня. Насчастное расположение этой умной женщины, может-быть, было последствием многих горестей, через которые она прошла. Обладая большим движимым и недвижимым имуществом, она желала утвердить оное за внуками своими и оставшимся у нее сыном; но одна из внук ее (дочерей сосланного в Сибирь сына ее Никиты) была сумасшедшая, другая лишена всех прав наследства; второй сын ее Александр, хотя и освобожденный от звания каторжника и определен канцелярским служителем в Тобольске, но также не имеет никаких прав на наследство. С другой стороны, законные наследники ее, Челищевы, имевшие после сумасшедшей внуки ее право на имение ее, могли после смерти ее простирать иски свои на опеку над сумасшедшею, которой положение бабка не решалась обнаружить.

Мысль ее продать на чье-либо имя имения свои при жизни своей, чтобы достояние сие не перешло в руки Челищевых. Несколько раз приступала она к сему, избирая меня действующим лицом, и всякий раз отступала от своих намерений, не объявляя никому причин своего недоверия.
К скучному пребыванию моему в Москве присоединялись еще другие неприятные обстоятельства. Слуга мой, старый и лучший из сопровождавших нас в сем путешествии, занемог. Я жил с семейством в трактире, что мне стоило очень дорого. Многие навещали меня; но силы мои истощались, и пока комната моя наполнялась людьми, коих часто и видеть не хотел бы, я слышал за перегородкой бред и стоны умирающего спутника своего и провел несколько ночей от того без сна. Видя, что болезнь его, белая горячка, усиливалась, я решился отправить его в госпиталь и поскорее выбраться из Москвы, откуда и выехал уже в первых числах Марта. Слуга мой прибыл ко мне в деревню уже в Июне месяце.
Наконец, мы выехали из Москвы, ко всеобщей нашей радости, в Тулу, где остановились на одни сутки, чтобы видеться с Н.Н. Муравьевым. Тут виделся я со старым знакомым моим Мазаровичем, человеком умным и добросовестным. Дома с нетерпением ожидал меня управляющий имением, старый сослуживец мой Кирилов. 
Лето 1847 года провел я мирно и благополучно в своем уединении, продолжая обыкновенные занятия мои по хозяйству, чтение и изучение языков Еврейского и Латинского. В течение лета получено было известие о кончине за границею свояченицы моей Софьи Григорьевны Чернышовой-Кругликовой; семейство ее с Иваном Гавриловичем возвратилось в Петербург; но вскоре, осенью узнали мы, что и Иван Гаврилович скончался. Положение сирот беспокоило жену мою, и я согласился отпустить ее в Петербург со старшею дочерью. С меньшими дочерями остался я зимовать в Скорнякове, где имел усердную при детях помощницу в поступившей к нам в дом в Августе месяце гувернантке-Швейцарке m-lle Farron.
Дочь моя Наташа понравилась сыну Семена Николаевича Корсакова, Николаю, молодому человеку с достоинствами и доброю нравственностью, и чувство это нашло в Наташе моей взаимность.
Жена привезла мне богато убранную портфель с портретом Алексея Петровича Ермолова, которую я поручил ей заказать для меня в Петербурге. Вот подробности этого обстоятельства. Два года тому назад Алексей Петрович просил меня доставить ему дагеротивный портрет мой; я его сделал и привез к нему. На другой год увидел я на этом портрете следующую надпись им сделанную: Multos illustrat fortuna dum vexat *1.


Нельзя было придумать ничего лестнейшего; но кто бы и придумал лучше Алексея Петровича? Он прислал мне вновь отлитографированный портрет свой с двумя надписями, сделанными его рукою. В одной было: Ludit in humanis divina potential rebus *2. Этот самый портрет послал я в Петербург для оправы его в портфель. На крышке портфеля сделал я крупными литыми серебряными буквами надпись: Invidia gloriae comes est *3. В портфель собрал я все письма его ко мне, и положил в библиотеку этот памятник расположения его ко мне…

*1 Фортуна многих прославляет, угнетая.
*2 В человеческих делах играет божественная сила.
*3 Зависть сопутствует славе.

В начале весны открылись происшествия, взволновавшие всю Европу. Явился манифест, коим Государь призывал всю Россию к подавлению смуты Запада. Я призадумался, опасаясь в последствии времени собственного своего упрека, что не исполнить обязанности своей, не вызвавшись на службу. Вскоре после того получил я письмо от брата Михайлы, длинное, убедительное, коим он приглашал меня вступить в службу. Хотя он в письме своем не объяснял повода его, к тому побудившего; но из несколько мест письма сего было видно, что повод сей существовал. Я съездил посоветоваться с Тергукасовым, советовался с Долгоруким, тогда у меня гостившим, и решился написать следующее письмо к Государю:

«Ваше императорское Величество, Всемилостивейший Государь!
Одушевленный чувством долга, памятуя благодеяния и доверие, коими Вашему Императорскому Величеству угодно было некогда меня осчастливить, я приемлю смелость повергнуть к стопам Вашим верноподданейшее желание мое снова стяжать на службе Вашего Императорского Величества прежнее милостивое расположение Ваше.
Как Русский, преданный священной особе Вашей, я скорблю не быть в настоящее время в числе поборников за престол и прошу вас милостиво принять сие искреннее изложение верноподданнейших чувств моих, повелев зачислить меня на службу Вашего Императорского Величества. Возродите тем, Государь Всемилостивейший, во мне силы подвизаться за святое дело Ваше, коему всегда посвящались помыслы мои. Вашего Императорского Величества верноподданный Николай Муравьев, у воленный от службы генерал-лейтенант. С. Скорняково Задонского уезда, Апреля 8 дня 1848 года».

Письмо это я вложил в другое коротенькое на имя графа Орлова, которого я просил доставить Государю мое письмо, без всяких в письме моем к графу Орлову объяснений. Я даже не приложил к нему копии с письма моего к Государю, а олько сказал ему, что в нем содержалось простое изъявление желания моего вновь поступить на службу. 
Недавно только узнал я, что письмо брата Михайлы было написано вследствие разговора, который он накануне имел с графом Орловым, спросившим его, не расположен ли я теперь поступить на службу, и дозволившим ему написать ко мне, что теперь предстоит к тому настоящее время.

Отправив письмо мое к Государю, я успокоился и ожидал последствий, продолжая обыкновенные мои занятия; но недолго продолжалось безмятежное пребывание мое в деревне.
24-го Апреля получил я письмо от Алексея Петровича, который уведомил меня, что я высочайшим приказом зачислен на службу с состоянием по армии и по запасным войскам и с временным назначением формировать запасные батальоны под начальством командира 6-го пехотного корпуса генерала Тимофеева. Я начал готовиться к отъезду в ожидании официального уведомления; и 26 Апреля в 7 часов утра приехал ко мне в деревню фельдъегерь с повелением от военного министра и другими бумагами, касавшимися поручения на меня возложенного.
«Военный министр писал ко мне от 17 Апреля за № 2647.

Государь Император, по прочтении всеподданнейшего письма вашего превосходительства от 8 сего Апреля, приняв с удовольствием изъявлением желания вашего вступить по прежнему в военную службу, Высочайше повелеть соизволить: с зачислением по запасным войскам, прикомандировать вас временно к генералу от инфантерии Тимофееву и поручить вам формирование под его ведением запасных батальонов 3-го, 4-го и 5-го пехотных корпусов. По окончательном сформировании сих батальонов, принадлежащие к 5-му пехотному корпусу поступят в ведение командующего оным генерал-лейтенанта Даненберга, а батальоны 3-го и 4-го корпусов должны остаться под начальством вашим, до присоединения их к резервным дивизиям своих корпусов. 
После сего временного поручения, ваше превосходительство будете находиться в распоряжении Его Величества.
Поспешая сообщить вам, милостивый государь, монаршую волю сию и препровождая экземпляр Высочайшего приказа об определении вас на службу, имею честь присовокупить, что помянутые батальоны будут формироваться: 3-го пехотного корпуса в Тамбове, 4-го в Москве, 5-го в Воронеже.
Примите уверение в моем совершенном почтении и преданности Князь А. Чернышов».
Вместе с тем получил я письмо от брата Михайлы, который уверял меня, что письмо мое было принято Государем с удовольствием, что назначение сие было дано мне за неимением вакантного места, но что я получу вскоре другое. 
Тот же фельдъегерь привез ко мне много распоряжений от дежурного генерала касательно формирования запасных войск. Дело это было новое не только для меня, проведшего столько времени вне службы, но и для каждого служащего; ибо никому не были известны предпочтения Государя касательно бессрочно-отпускных нижних чинов, да и до сих пор по многим предметам о сформировании их нет положительного постановления. Надо было спешить выездом из деревни. Я сделал самые поспешные распоряжения для сдачи по управляемым мною имениям отчета и был в готовности к выезду 2-го Мая.

Надобно было случиться, чтобы в сие тревожное время получили мы по эстафете известие о кончине Е.О. Муравьевой. Меня вызвали в Москву; но мне и думать нельзя было о выезде, когда я ожидал из Петербурга ответа на письмо мое к Государю.
Все эти обстоятельства сильно потрясли душу мою. Я должен был переломать свои и заняться деятельно службою, оставить собственные дела и занятия свои и скоро поступить на службу с неуверенностью, что мне хорошо будет; ибо по всему было видно, что меня подвергали искусу. Я мог и могу, при всех обещаниях, ожидать, что враги мои, усыпленные продолжительною отставкою моею, снова восстанут. Знаки расположения ко мне Государя возродить снова зависть; но дело было решенное и конченное, и я поступил на новое поприще с убеждением, что исполняю свою обязанность.

Не менее того с сжатым сердцем оставлял я мирное убежище свое, и последние два дня пребывания моего в деревне глаза мои не высыхали: всякий крестьянин, с которым я имел дело, всякое дерево, мною посаженное, напоминали мне о десятилетнем пребывании моем в Скорняково и о том, что мне предстояло в суетном круге, в который я пускался.
2-го Мая я выехал из деревни, сделав для управления отчины и сохранения дома в том порядке, в котором я его оставлял, те распоряжения, которые я мог в столь короткое время.
2-го Мая было Воскресение. Я вышел к церкви, где выслушал обедню и более не возвращался в дом. Экипажи были уже за домом. Я хотел проститься с собранными крестьянами; но едва я начал говорить, как не мог удержаться и зарыдать. Крестьяне были тронуты, и многие отозвались, что довольны были моим управлением, когда я их о том не спрашивал. Один только вышел вперед и просил меня, чтоб им было прибавлено земли. Я отвечал ему, что мне не до того было, что не затем собрал их и не мог сего сделать. Успокоившись несколько, я увещевал их к трудолюбию и повиновению в мое отсутствие, нашел в них отголосок готовности, простился и поехал к мосту. Толпа тянулась за мною, чтобы проводить меня за реку; но мост не выдержал бы такой тяжести. Я поблагодарил крестьян, воротил их и велел дать всем по чарке вина…



1895 год, "Русский архив"