ИЗ ЗАПИСОК НИКОЛАЯ НИКОЛАЕВИЧА МУРАВЬЕВА-КАРСКОГО 1843-1845

ИЗ ЗАПИСОК НИКОЛАЯ НИКОЛАЕВИЧА МУРАВЬЕВА-КАРСКОГО 1843-1845

Жизнь в отставке (1843 -1845)

Скорняково, 5-го января 1843

…Всякое учреждение порядка и меры к ограждению собственности не нравятся сельским жителям наших всех сословий. Привыкшие к воровской промышленности, они считают всякую меру благоустройства стеснительной, и нет тех средств, которые бы они не предпринимали для уничтожения порядка, чему им способствует слабое действие правительственных судебных мест. Вчера читал я свод лесных законов, но нигде не нашел распоряжений об охране лесов от порубок соседей; да если бы они и были, кому бы привести их в исполнение при корыстолюбии, водворившемся во всех отраслях правления? В уставе этом однако же рассыпаются в приглашениях владельцев оберегать сию драгоценную собственность свою, предлагают им обращаться за советами и наставлениями в какие-то общества, учрежденные в Москве и Петербурге; но чему в сих обществах учиться? Разве дадут правила, по коим какой-нибудь Немецкий профессор выдумал снимать щипчиками разных козявок с деревьев, у которых они подтачивают кору? Приложены штаты и положения, сделанные для библиотекарей сих лесных обществ; но не научают как оберегать леса от похитителей, как побудить земскую полицию к исполнению своей обязанности, и от того, что она своего дела не делает, погибают у нас леса до невероятности…
Скорняково, 31 Октября 1844.

В январе месяце сего года был я в Москве по делам отчизны. Там я часто виделся с Алексеем Петровичем Ермоловым и проводил у него целые ночи в разговорах о происшествиях старой совместной службы нашей и о настоящих делах Кавказа, которые под управлением там часто сменяемых начальников, год от года становились хуже. На усиление средств были уже посланы бывший мой корпус и другие части войск из разных мест. Значительные потери, понесены нами в том же краю, произвели всеобщий вопль и говор в России, в особенности же в Москве, где слухи и пересуды свойственны в кругу людей праздных, коими столица вся наполнена. Громко и не скрытно говорили везде о необходимости назначить на Кавказ Ермолова или меня, как единственных людей, могущих восстановить в том краю дела. Разговоры до такой степени распространились, что окружной жандармский генерал Перфильев даже доносил о том Бенкендорфу, для доклада Государю, как об обстоятельстве, заслуживающем, по его мнению, внимания. Об этом донесении знал я еще до выезда моего из деревни, отчего я было раздумывал ехать в Москву для поддержания своим присутствием этих разговоров, но после, передумав, я решился ехать с тем мнением, что мне не надо обращать внимание на эти слухи, а вести себя и действовать как мне нужно было независимо от обстоятельств.

Разумеется, что при свиданиях моих с Ермоловым разговор часто касался будущности моей, при могущем случиться вступлении моем вновь на поприще службы. Ермолов сказывал мне, что граф Орлов пытался докладывать обо мне Государю, но что Государь и слышать не хотел. Поэтому я разуверил Ермолова в ошибочном мнении его о доброжелательстве ко мне Орлова, представив ему дело в настоящем виде, т.е. что Орлов не помешал бы мне подвинуться, если бы случай возвел меня без его пособия (ибо в таком случае сопротивление с его стороны могло бы повредить в общественном мнении), но что он сам не сделает ни шагу, чтобы мне дать ход в том помышлении, что он не надеется видеть в другой раз во мне человека, коего успехами он мог бы воспользоваться, как он это сделал в последнюю Турецкую экспедиции.

Поездка в Москву

Я спрашивал Ермолова, принял ли бы он место главнокомандующего в Грузии, если бы его произвели в фельдмаршалы. Он отвечал, что нет, потому что не находил в себе более тех физических сил, которые нужны для таких занятий. Обо мне говорил он, что могло случиться, что меня назначат командиром того же 5-го корпуса, и что после первых успехов могли бы меня назначить и на место Нейдгарта, который чувствуя себя не в силах, охотно бы мне предоставил место свое и даже подготовил бы все сам к тому; но теперь продолжал Алексей Петрович, пока еще не начались военные действия, и в Петербурге полагают большие надежды на победы от такого огромного прилива сил на Кавказе, нельзя думать, чтобы меня употребили в этом деле. В Мае месяце, говорил он, должно ожидать чего-нибудь; не в Мае, так в Сентябре, когда они познают, что на Кавказе не увеличение числа войск, но хороших людей начальниками нужно.
Я уже совсем собрался было выехать из Москвы сюда, как разнесся слух, что Государя ожидают в Москву. Я счел неприличным выехать в такое время, дабы выезд мой не имел вида укрывательства, и решился дождаться либо приезда Государя, либо верного известия о том, что он не располагает быть в Москве. Князь Сергей Михайлович Голицын был в то время в Петербурге, и его со дня на день ожидали в Москву, он должен был привезти основательную весть, и я решился дожидаться его приезда. Он приехал через несколько дней с вестью, что Государь и не думал ехать в Москву. И так я выехал в деревню.

Настала весна, я был тревожим в мыслях какими-то ожиданиями, сельское хозяйство перестало меня занимать, и к тому открылось новое обстоятельство, которое усилило думы мои, хотя и совершенно в другом роде.

К сему присоединились недостатки в деньгах, обстоятельство, коему я в семейном быту еще никогда не подвергался. Доходов от имения почти никаких нет от неслыханной дешевизны хлебов, которые я не решаюсь задаром продавать. Из заслуженных мной трех аренд, две уже кончились; осталась только одна на два года, и той не доставало на уплату процентов за имение, которое уже три года очищалось арендами и задолжало до 40 000 в капитал, принадлежащий старшей дочери моей: единственное ее достояние, приобретенное многими трудами моими и бережливостью на службе. По сим причинам должен я отказаться от поездки в Петербург, куда призывает меня теща для благословения сестры покойной жены моей, выходящей замуж. Желал бы и свидеться с людьми образованными, с родными, взглянуть на свет, от коего уже так долго отлучался, и во всем этом встречаю почти непреодолимые препятствия.

Наконец, зрение мое день ото дня слабело, так что по вечерам трудно заниматься. Все это сильно подействовало на дух мой, лишило деятельности и обратило к задумчивости. Мыслей же разбить не с кем. Я начал скучать, так что скука большей частью превозмогает делаемые мной усилия для возбуждения прежней моей деятельности.
В число припадков моих получил я непреодолимое отвращение к прекрасному моему кабинету, устроенному по моему вкусу и наполненному воспоминаниями прежних лет и службы моей, и отвращение сие до того усилилось, что я перестал сидеть в нем и перешел с обыкновенными занятиями в старый дом, где тесно и нет никаких удобств для занятий, но где неумолкаемый шум детей составляет для меня наилучшее развлечение.

Дом, построенный здесь с такими трудами и издержками, требовал поправки, потому что обыкновенная садка, случающаяся в обыкновенных строениях, изменила в некоторых местах правильность стены и потолков. Я приступил к делу, но по мере, как я обращал внимание на один предмет, открывались новые недостатки. Я усилил старание свое, внимание и издержки и был завлечен в переделку почти всех частей дома, в коем я снял железные оковки, отпустил все скрепления и заметил, что садка стала усиливаться; надобно все было перебрать, все снова скрепить и усилить все скрепления. Дом трещал от садки и переделки, расходы ежедневно увеличивались, работы открывались новые, мы жили в тесноте, занятии мои прервались, стук, пыль, поминутные спросы мастеровых, опасения лишиться жилища своего, - все это усиленное мнительностью моей, меня до крайности расстроило. Я выдержал испытание. Докончил через силу предложенные работы, но вместе с тем упал духом, сделался скучен, задумчив.

В начале Сентября месяца навестили меня, самым неожиданным образом, брат Михайло, Корсаков и племянник мой Николай Муравьев, приехавший с Кавказа. С последним я раза три виделся летом, и разговор был для меня занимателен: ибо он всегда касался Грузии. Но, воскрешая воспоминания мои, рассказывая о неудачах нынешнего правления, он возбуждал во мне, если не желание снова испытать поприще славы, по крайней мере мысли о возможности мне опять быть на службе. С братом Михаилом я 10 лет не виделся. Я был очень обрадован его приездом, но разговор его касался менее семейных дел, чем служебных, в коих он провел всю свою жизнь, а потому он тоже не переставал говорить о службе моей и приглашал меня быть в Петербурге, дабы испытать расположение ко мне Государя, мера, на которую я не мог согласиться.

Скорняково, 27 Марта 1845

Я был в Петербурге, и вот последовательность всего события.
Еще с осени убеждала меня письмами своими Прасковья Николаевна Ахвердова, приехать к свадьбе дочери ее, сестре покойно жены моей, дабы присутствовать в звании посаженного отца. Долго я отказывался от этой поездки, ссылаясь на настоящую причину – недостатки, которые мы терпим, потому что не получили доходов с вотчины уже два года. Убеждение брата Михаила также не могло склонить меня, но вдруг прекратились письма от тещи моей. Хотя сие случалось ни от чего более, как от неисправности почты, на которой письма ее залежались; но обстоятельство сие меня встревожило: мне казалось, что старушка на меня сетует, и я упрекал себя в том, что отказался ехать и утешить ее в последние дни жизни ее, ибо она была слаба и в параличе. Еще я колебался, когда получил письмо от брата Андрея, писавшего мне в простых выражениях, что расчеты мои в таком случае неуместны, что я останусь с рожью своею или с деньгами, а тещу могу более никогда не видеть, и что я себе никогда не прощу сего. Письмо сие сделало на меня сильное впечатление; я думал, что если предстоящее обстоятельство должно завлечь меня на службу, то не должно было уклоняться от этого, и решился отправиться в Петербург в конце Декабря, потому что свадьба была назначена на 10 Января сего года.
Так как я обязан был посещением губернатора нашего Ховена, то я собрался съездить к нему в Воронеж в течение Декабря месяца; ко мне присоединился в спутники Соломон Артемьевич Тергукасов, который имел также надобность быть у Ховена. Мы заехали сначала к генералу Денисьеву и приехали к Николаю Матвеевичу. А на другой день прибыли в Воронеж.
Там я познакомился с полковником Батурлиным, помощником начальника штаба Кавказского корпуса. Батурлин возвращался в Россию после неудач, потерпевших нами в последнюю экспедицию к горцам; он желал представиться мне и при этом случае сообщил мне разные подробности о сей экспедиции.

В течение Ноября и Декабря месяцев были известия о разных назначениях главнокомандующего в Грузию на место Нейдгарта. Который настоятельно просил увольнения от занимаемого им места; говорили, что перемена его сопряжена будет с пользой для самого края, которым он себя не признавал в силах управлять.
Я получил также письмо от А.П. Ермолова, которое здесь прилагаю по оригинальности и колкости выражений в оном помещенных.
«Любезный и почтенный Николай Николаевич. Возвратившийся от вас племянник ваш, сказывал мне, что, быть может, нынешнюю зиму вы не приедете сюда, по причине уменьшившей число приезжающих в Москву. Жаль мне будет чрезвычайно, особенно рассчитывал верно прожить некоторое время вместе. Помню хорошо, что нам было бы что прочитать, а Москва дала бы и о чем поговорить»
«Воля ваша: никак не ладится с местоимением вы и лучше по прежнему говорить «ты» старому по службе товарищу.

О Кавказе здесь различные слухи, но все не весьма хорошие. Впрочем, неудачи и потери всегда чрезвычайно преувеличены, без нужды, ибо они сами по себе довольно значительны. Не было с неприятелем ошибок кровопролитных, но болезни истребили войска. Поселения казаков левого фланга завалены больными, и г. Нейдгарт предлагал начальнику учредить госпиталь в Астрахани. Сами судите об удобствах, которые приумножает тамошний карантин. Здесь ожидают и самого вождя грозных наших ополчений, который к одному здесь знакомцу писал, что он старался купить для него дом умершего графа А.П. Толстого, или по крайней мере нанять его.
На место вождя, по известиям из Петербурга назначают Герштейцвейга, которого ты лучше знаешь и который скорее, может быть, познакомится с солдатом, делами своими, нежели именем. Слышно, однако же, что ссылаясь на раны и слабое здоровье, он уклоняется от назначения.
Есть молва и о генерал-квартирмейстере Берге, которого я совершенно не знаю. Но сему назначению многие не верят. Нет ли неизвестного нам пророчества, что Кавказ должен пасть перед именем немецким? Надобно попасть на него! Напрасно нападают на вышедшую недавно книжку забавную. Как говорят: «Россия под нашествием немцев» (эта маленькая, ныне редкая книжка написана Ф.Ф. Вагедем и была напечатана, по его поручению, за границей). Тут, любезный Николай, родным твоим жизнь плохая! Кто-нибудь из наших бродяжничествующих за границей способствовал неназвавшемуся сочинителю.

Многие говорили из людей достоверных, что весной пред началом военных действий, когда на Кавказ посылаемы были огромные подкрепления, князь Меньшиков желал получить начальствование (то есть фельдмаршальский жезл) на Кавказе. Это правдоподобно, но желал бы его спросить по совести, взялся ли бы он теперь?
При появлении сил наших у подошвы гор, известно достоверно, горцы пришли ощутительным образом в робость, и было между ними большое смятение, в особенности когда по переходу Койсу соединился Нейдгардт с Лидерсом и превосходством силы могли раздавить Шамиля. Никто не понимал расчетов Нейдгардта, который предпочел отпустить его. Может быть, в надежде легчайших триумфов. После сего горцы ободрились чрезвычайно и может подобного случая уже не представиться.

Невероятно, как рассказывают, до какой степени упала доверенность войск к Нейдгардту, даже до насмешек. Не избежал того же и Гурко, и едва ли еще не более! Это меня удивило, ибо в нем весьма много хороших качеств, и очень жаль этого. На линию надобен также начальник, и по Москве был нелепый слух о генерал-адъютанте Анрепе. Это по чину его невозможно не говоря о прочем! У нас, старожилов Кавказа, на уме ты, любезный Николай Николаевич; но видно мы глупо рассуждаем, ибо не сбывается по-нашему. Впрочем, когда говорят мне о происшествиях Кавказа, говорят о стране незнакомой: до того все изменилось там! Сюда в отпуск ждут Гурко, которого я любопытен видеть; ибо спрашивали его когда он ехал на линию, не повидается ли он со мной? Он отвечал, что это совершенно бесполезно и что я так уже давно оттуда, что конечно не знаю обстоятельств. Не знаю, как будет смотреть Нейдгардт после знаменитых подвигов. Он, говорят болен совершенно и настоятельно требует увольнения. Желание, вероятно, скоро исполнится и без затруднения, и без замедления. Здесь Головин, возвратившийся из-за границы, и я уверен, что внутренне он очень доволен собою. Я виделся с ним, но не имел случая говорить. Он не прочь от деятельной службы, но едва ли в состоянии быть годным, и конечно не в той уже стране. Чрезвычайно любопытно знать, кто назначен будет и, кажется, должно это вскоре последовать; ибо с началом весны должны возобновиться действия, которые надобно поправить не для одних иностранных журналистов. Хотел еще писать, но спешит отъезжающий, который письмо это отдает в Туле. Оттуда прямо я бы не написал его. Прощай. Люблю старого товарища, как прежде, уважаю еще более и знаю как достойного и полезного человека. Душевно преданный Ермолов».

26 ноября 1844 г., Москва

Письмо сие было получено в исходе Ноября. В соединении с разными слухами о назначении в Грузию, оно способствовало к встревоженью моему, и отчасти к предприятию путешествия в Петербург, хотя настоящая причина была не какая-либо иная, как свадьба сестры.
Около того же времени уведомил меня Долгорукий из Одессы, что к графу Воронцову приезжал из Петербурга, фельдъегерь с собственноручною запиской Государя, и что не застав Воронцова в Одессе, фельдъегерь поехал к нему на южный берег Крыма, в Алупку. Слух носился в Одессе, что Воронцова призывали к занятию места главнокомандующего в Грузии или в Польшу на место Паскевича.
О состоянии дел на Кавказе я постоянно имел довольно верные известия. Часть оных доходили до меня через письма, часть изустно от проезжих с Кавказа Армян, останавливающихся погостить у Соломона Тергукасова, живущего от меня в сорока верстах, близь большой дороги, ведущей из Грузии в Москву.
Общие очерки сих сведений были дополнены подробным рассказом, о военных действиях, сделанным генерального штаба штабс-капитаном Дельвигом (это славный впоследствии барон Андрей Иванович Дельвиг), приезжающим с Кавказа в отпуск к дяде своему, моему соседу князю Волконскому. Дельвиг был у меня осенью, и с карандашом в руках отвечал мне на карте на все вопросы, которые я ему делал.

Бывший мой 5-й корпус выступил из своих прежних квартир Крыма, Подольской губернии и Бессарабии, в 3-х батальонном составе, и батальоны были наполнены до 700 человек, сверх того были взяты запасные люди, коими по прибытию полков на место пополнили всю случившуюся убыль от болезней, отчего в строевых рапортах о сем корпусе было показано после прибытия на левый фланг линии, до вступления войск в действие, такое же количество людей в батальонах, какое было при выступлении. И за это было объявлено высочайшее благоволение начальству, но войска сии не могли не потерпеть значительную убыль от сего внезапно предпринятого движения, в самое ненастное время года, без всяких почти предварительных приготовлений.
То же случилось и с маршевыми батальонами, отправленными из Москвы. Сборные войска сии проходили недалеко от нас и, невзирая на все расходы, понесенные правительством для облегчения жителей и войск во время сего движения, они крайне обременили жителей от совершенного беспорядка, в коем войска сии шли. Ни правильное снабжение подводами и квартирами, ни строгая дисциплина не обеспечили обыденного спокойствия войск и жителей. Растянутые колонны тащились пешком и на подводах, оставляя по себе жалобы и неудовлетворенные претензии. Самый дух в сих сборных войсках, был в великом упадке: офицеры надеялись возвратиться по сдаче людей, а люди громко говорили, что их ведут на убой, чем оправдывали насилие, делаемые ими между жителями, коих они укоряли беспечной и мирной жизнью.
Полки 5-го корпуса не могли иметь достаточно и удобных квартир в малонаселенном крае. При них не было никаких хозяйственных заведений, и они после утомительного похода не могли иметь потребного спокойствия и необходимых средств для поддержания сил своих и возобновления всего утрачивающегося в движении, а после в делах, в коих они находились.
Слухи о приближении большого количества войск тревожили Шамиля. Он не чаял удержаться, и говорили даже, что он собирался оставить горы и удалиться из пределов Кавказа. Известно было, однако, что лазутчики его выведывали, какие идут войска, старые или молодые, и когда узнали о составе вспомогательных полков и батальонов, то Лезгины успокоились и продолжали с духом вооружаться.

При оправлении войск сих, говорят, Государь будто сказал, что он посылает маршевые батальоны для укомплектования Кавказского корпуса, значительно потерпевших в нескольких поражениях, понесенных ими в 1843 году при потере главных крепостей в горах и многих укрепленных мест и что 5-й корпус посылается для наказания и истребления Шамиля с его толпами.
Самое начало не подавало, однако, на то основательных надежд. Корпусный командир генерал Нейдгард был человек с образованием, но не имел той опытности, которая была нужна в делах такого рода…
Преемник мой в командовании 5-го корпуса, генерал-лейтенант Лидерс, был известен своей храбростью, но также неопытен и, как слышно, был человек способный более к занятиям мелочным, чем дельным, при том же больной.
Между частными начальниками замечательны были: генерал-майор Клюки-фон-Клюкенау, родом из Австрии, служивший некогда майором у меня в полку, человек храбрый, но без головы и распорядительности; генерал-майор Пассек, человек с образованием, но бешенный и хвастливый без меры, честолюбивый; генерал-майор Фрейтаг, человек храбрый, образованный и с малыми средствами спасший остатки разбитых войск наших и их начальников в бедственные осень и зиму 1843 года.
Преддверием похода служил приказ Нейдгарда, коим он назначал предварительно действия всех отрядов на целую компанию, как будто можно было все за несколько месяцев до начала действий предвидеть и предназначить в войне с горцами, где природа на каждом шагу противопоставляет непредвиденные препятствия, гораздо важнее тех, которые встречаются от вооруженных жителей.
Приказ сей еще тем был неуместнее, что он сообщал неприятелю все наши намерения и, следовательно, указывал ему средства к отражению оных. Затем следовала многоречивая речь к горцам, коим он грозил наказанием их, выхваляя свои силы, и требовал покорности, обещал охранять их от насилия войск и враждующих, и многое подобное, могущее служить только к удовольствию неприятеля, который уже несколько лет кряду привык поражать нас и смотреть на взаимные распри начальников наших…
При таких пышных началах упущено было главное - продовольствие. На Кавказе нельзя продовольствовать войск, как в России, одними письменными распоряжениями, через провиантскую комиссию. Тут этот предмет составляет главную и личную работу начальника, без чего войска всегда будут терпеть нужду в хлебе. Но кому из столичных вождей могло прийти сие на мысль, и кто бы из них не предпочел вести бесполезные перестрелки для славы своей скучному и невидному труду заботиться о продовольствии?
С весны 1844 года войска были сведены в лагерь при Червленной станице, где не явилось продовольствия для содержания их: не с чем было выступить. Продержали их долее на низменных местах, где показались летом горячки. Число больных значительно увеличилось, так что все казачьи станицы были ими завалены.

Пока войска готовились в Червленной к походу или, лучше сказать, изнурялись от бесполезной стоянки в местах нездоровых, предложили выслать из Владикавказа отряд полковника Нестерова через Чечню, где он должен был соединиться к высланным ему на встречу из крепости Грозной отрядом под командованием генерала Фрейтага. Прогулка сия не могла иметь настоящей цели. А, кажется, только хотели ощупать расположение враждебных нам жителей Чечни и нанести им сколько можно вреда. Вместо того мы сами потерпели значительную убыль, потеряв без всякой пользы 400 нижних чинов, 25 офицеров и, кажется, одного штаб-офицера. Неудачная экспедиция сия без сомнения, не могла служить к восстановлению упадшего в войсках духа.
Помнится мне, что действия главных сил не прежде начались как в Июле месяце. Генерал Лидерс должен был сделать из Темир-Хан-Шуры наступательное движение к стороне Акуши; в авангарде находился у него с небольшим отрядом Пассек. Но Лидерс не должен был идти в Акушу, а, напротив того, предположено было, чтобы удержав или опрокинув толпы, показавшиеся на пути его, возвратиться ему к главным силам, которым под начальством Гурко и в присутствии самого Нейдгарда тянулись к Койсу, дабы предпринять движение в Аварию соединенными силами.
Иные говорят, что Нейдгард не знал о том, что Шамиль со всем своим войском собрался около Буртуная, где укрепился на позиции для защиты сей дороги; но сие невероятно. Напротив, по всем действиям Нейдгарда видно, что он имел положительные сведения о местопребывании Шамиля, к коему он шел; но запоздалое движение его происходило медленно от бесчисленного количества лишнего обоза, который он с собою вез. Не говоря о продовольствии, которое ему было необходимо взять с собою, с ним тянулись бесконечные нити колясок и всякие экипажи подчиненных ему начальников и, наконец, множество гвардейских офицеров, или флигель-адъютантов, присланных из Петербурга для пожатия лавров в этом походе, от коего ожидали несметно-огромных последствий.

Приезд флигель-адъютантов имел еще другой повод. В прежние года, когда наши дела на Кавказе шли хорошо, всегда было много гвардейских офицеров, которые, скучая столичной единообразной жизнью, желали испытать разгульной жизни в трудах и боях с горцами, откуда они обыкновенно возвращались с крестиками. Когда же дела пошли дурно, и молодцы должны были жертвовать жизнью без видимой пользы для себя лично и для самого успеха дела, то они остыли к сему промыслу; в самом деле, их, как храбрых и пламенных молодых людей, первых всегда били. Унывшие от неудач воины не вызывались самоотверженно на опасность. Так жертвовали без пользы лучшим цветом нашей молодежи. Отвращение сие от участия в походах на Кавказ дошло до того в Петербурге, что отправляющиеся туда ежегодно из полков офицеры не ехали более по охоте своей, но очереди или по наряду. Обстоятельство сие не было упущено иностранцами, которые напечатали оное в газетах. Когда Государь о сем узнал, он приказал Бенкендорфу созвать флигель-адъютантов и спросить их, почему они более не просятся, как прежде на Кавказ. Они отвечали, что занимая столь лестное для них звание при лице Государя, они не могли желать лучшей службы, да и не считали себя вправе просить каких-либо назначений. В ответ на этот отзыв положено назначить десять флигель-адъютантов. И все происшествие сие было вновь напечатано в иностранных газетах, с удовольствием выставляющих все, могущее служить к обнаружению нашей слабости. Флигель-адъютанты поехали, и, конечно, присутствием своим при войсках причинили больше вреда, чем принесли пользы. Если взять в расчет все затруднения, которые приносит в походах один барин со своей коляской, кухней, палаткой, вьюками и прочее, то конечно можно положить, что он в сложности совершенно погашает деятельность по крайней по мере одного взвода пехоты. Таких бесполезных людей в этом походе находилось много; ибо к ним можно причислить и тех, которые тут же вертелись под покровительством старшего и других начальников, из личных своих видов получить награждение. Говорят, что армия сия состоящая из 30 батальонов одной пехоты, тянулась от Червленой станицы к Койсу, проходя не более 5 верст в сутки по дорогам, где люди были обременены беспрерывным вытаскиванием орудий и начальнических колясок. Ее уподобляли армии Ксеркса при вторжении его в Грецию. Начальники и флигель-адъютанты пользовались всеми удобствами жизни, тогда как войска изнурялись. Пока сие медленное и безобразное шествие тянулось, Пассек, завлеченный пылкостью, подвинулся к горцам по Акушинской дороге, был ими окружен и едва не лишился всего отряда своего, но случайно выбился и даже успел их опрокинуть с значительными для них потерями, от чего находившиеся перед ним толпы рассеялись. Лидерс, шедший за ним, настоятельно требовал у Нейдгарда позволения идти по следам бегущих в Акушу, но на постоянные требования свои получал отказы и, наконец, приказал воротиться и переправиться в Ахатли через Койсу для соединения с главными силами Нейдгарда. Недовольный тем, что ему препятствовали к достижению личного подвига занятием Акуши (что, однако, не было сообразно с общим планом компании), он послал в Военное Министерство копию переписки своей с Нейдгардом, что навлекло Нейдгарду самые оскорбительные упреки. Упреков сих он бы не получил, если б сам лучше повел исполнение рассудительно-предложенного плана своего атаковать Шамиля соединенными силами своими; но он не успел, и оттого остался во всем один виноватым: в военном деле, в более чем в каком либо другом, судят не по действиям, а по последствиям.
Между тем Шамиль собрал все свои войска, состоящие из 15 тысяч вооруженных людей, которые он разделил на сотни и на тысячи, дав им некоторый вид устройства, расположился на позиции близ селения Буртунай, где он укрепился и вооружил шансы свои 17 орудиями от нас отбитыми. Он занял Хубарские высоты, впереди его лежащие и составляющие левый берег реки Койсу, которую надлежало Лидерсу переходить для соединения с Нейдгардом. Лидерс подошел к весьма затруднительной переправе Ахатли и перешел ее под огнем неприятеля, потеряв только 17 человек. Неприятель слабо защищал сие важное место и понес тоже незначительные потери, хотя из одних орудий наших выпущено по ним до 600 выстрелов.

По соединении Лидерса с Нейдгардом, оба отряда стали лагерем не в большом расстоянии один от другого в виду Буртунайских укреплений неприятеля, который отделялся от них весьма глубоким утесистым оврагом. Атаковать с фронта, хотя и была возможность, но предприятие это было бы сопряжено с большою потерею и выгод не представило бы никаких: ибо Шамиль мог всегда беспрепятственно уйти. Но в обход на занимаемую им возвышенную равнину вела дорога верст на 20, на которую направили Клюке с 6 батальонами пехоты, артиллерией и 1000 человек кавалерии.

Неприятель узнал о сем движении, и когда Клюве показался у него на рассвете почти в тылу, Шамиль поднялся из своего лагеря в большом порядке и в виду всего нашего войска отступил. Шамиль избегнул боя, в коем ему предстояло неминуемо быть разбитым, и увез в глазах наших всю свою артиллерию и все тяжести.
Причиной сей нерешительности в действиях служило то, что ни один начальник не доверял другому: Клюке не надеялся, что его поддержат атакой с другой стороны и остался без действия; Нейдгард все медлил и не надеялся на себя.
Лидерс пошел в Акушу. Шамиль, ободренный нашим ничтожеством, переправился с отрядом 2000 отборной конницы через Койсу у самого лагеря Гурки и, проходя следом за Лидерсом, отбил стада у Шамхальцев почти среди наших войск. Наконец, придя к Акуше, он грозил Лидерсу, который соединился с Аргутинским, пришедшим из Кази-Кумыка; но он тут лишился 2 орудий, которые были у него увлечены небольшим обществом Лезгин. Лидерсу предложено было идти обратно другим путем, где Гурко должен был ему доставить продовольствие; но, не надеясь на содействие Гурки и имея недостаток в хлебе, он возвратился тем же путем, преследуемый Шамилем, с коим арьергард его имел ежедневные ошибки.
Сим кончился знаменитый поход, от коего ожидали чудес. Затем следовало совершенное изнеможение войск как телесное, так и душевное. Казачья станица наполнилась больными; стали их перевозить морем в Астрахань. Потеря сего рода в бывшем моем 5-м корпусе превзошла половину числа людей, приведенных на линию, не считая потери, понесенные в пути.
К осени Нейдгард возвратился в Тифлис и стал просить настоятельным образом, чтобы его сменили, говоря, что этого требует благосостояние самого дела. Коим он за болезнью не мог более заниматься. Лидерс также уехал лечиться в Одессу, где оставалось его семейство. Гурко сбирался выехать совсем: ему нельзя было более оставаться среди войск, пораженных столько раз под его начальством. Клюки просился прочь. Фрейтаг также. Все главные лица старались удалиться, не предвидя ничего доброго в будущем. Разъехались также набеглые герои и флигель-адъютанты. Коих скорое возвращение, говорят, разгневало Государя. Каждый из них честил, как мог начальство…

Государь не думал долгое время оставлять Нейдгарда в Грузии, но затруднялся в избрании другого начальника на его место. Тогда-то стали носиться слухи, о коих писал мне Ермолов. Слухи сии доходили до меня еще до получения письма его. Говорили тоже, что его самого назначают в Грузию, говорили обо мне; но между тем известно мне было также о собственноручной записке Государя, полученной графом Воронцовым.

В таком положении находились дела Кавказа, когда мне понадобилось ехать в Петербург на свадьбу сестры Дарьи Федоровны. В этом путешествии я нисколько не завлекался надеждами быть главнокомандующим в Грузии; но ехал с одним желание свидеться с тещей и с ней проститься, может, навсегда. Я полагал, что мне предстоит случай, сей поездкой готовность свою и разрушить распускаемые на мой счет слухи, будто на повторенные призывания Государя я всегда отказывался от вступления на прежнее свое поприще.

Скорняково, 27 Апреля 1845

Я выехал отсюда 22 Декабря и приехал ночевать к Соломону Тергукасову, от благоразумия и дружбы коего можно всегда ожидать доброго совета. Мы провели с ним часть ночи в бдении. Он совершенно оправдал мой образ мысли и говорил, что, с приездом моим в Москву, дела более объяснятся, когда я увижусь с Ермоловым, от коего верно узнаю кое-что о происходящем.
23-го я приехал ночевать в Богородицк к исправнику Грызлову, отставному артиллерийскому офицеру, которого мне рекомендовал племянник мой Н.Н.Муравьев, выехавший в начале года из Абхазии, где он командовал 3-м отделением береговой линии.
Муравьев, сын Николая Лазаревича и двоюродной сестры моей Мордвиновой, имел около 35 лет отроду, хорошее образование, природный ум и редкие способности. Быстрая его карьера по военной службе в Грузии, где он служил с отличием и пользой и был ранен, доставила ему чин генерал-майора прежде многих его сверстников. Пользуясь особенной доверенностью генерала Головина. Он играл значительную роль, когда Головин был главнокомандующим; но после Головина он не мог там ужиться как по внутреннему неуважению, которое он имел к властям, так и потому что ему, может быть, не отдали должной справедливости. Выехав из Грузии для пользования себя от раны, он поселился в Богородицке, с коим он был с молодых лет дружен. При посещениях его в течение прошедшего лета, я мог легко заметить, что он заблуждался и был ослеплен мыслью, что его вызовут на новое блистательное поприще. Он не знал равнодушия, с коим встречают всех людей в Петербурге, несмотря на заслуги и достоинства их, и суждения мои насчет будущности его принимал только с уважением, коим он обязан быть моему старшинству. Мысли сии стали, однако, приметно в нем переменяться, когда стал сближаться срок его отпуска. Наступила зима, и Муравьев нашел необходимым ехать в Петербург, в той надежде, что при перемене начальника в Грузии и ему предложат там место соответственное его достоинствам. Он и уехал в Ноябре, прося меня, если я поеду в Петербург, остановиться в Богородицке у исправника, которого он очень полюбил.

Так как у меня было дело в Богородицке, то я остановился ночевать у Грызлова, с коим я провел бы приятно время свое, если бы не был измучен стеснительными приветствиями. Я бежал оттуда 24-го поутру, но и тут был преследован проводами до границы городской земли.
25-го на рассвете я приехал в Москву и вскоре увиделся с Алексеем Петровичем. Основательных сведений я от него никаких не почерпнул; он и в самом деле ничего особенно не знал. Вообще он становится стар, и его больше всего занимают разговоры на счет его, которые ему лестны: ибо общее мнение всегда относится в его пользу. Оскорбления, получаемые им от двора, его не трогают; напротив того, они как бы возвышают его в духовном.

Бездеятельность, в которой он столько лет провел, приучила его к праздности. Он любит разговоры, но от дела убегает. Разговор его приятен, но он часто повторяется в речах. Конечно, обширный ум его способен обнять и обширный круг управления; но едва ли не встретит он сам в себе затруднения к совершению объемного его умом. Он найдет усердных и способных помощников; но сам не тот, что прежде был и что о нем гласит общее мнение. Не менее того, как не отдать ему преимущества перед всеми лицами, которых мы видим на стезе высоких поприщ и знаний? Я спрашивал его, справедливы ли носившиеся слухи о сделанном, будто ему предложении принять начальство в Грузии. Он отвечал, что слух этот, совершенно ложен, что ему не делали никаких предложений, и что никаких не сделают; потому что Государь не хочет и слышать о нем, в доказательство чего он мне сказал, что на днях точно разнесся в Петербурге слух о сем предположительном назначении, и что вслед за тем появились во всех магазинах награвированные портреты его, которые стали покупать во множестве; но едва о сем стало известно Государю, как портреты были убраны полицией. Это могло только возвысить Ермолова в глазах всех, так что и равнодушные к нему, усматривая в сей насильственной мере гонение на человека всеми уважаемого, стали принимать в нем участие.

Явно однако было, что ему более не воскреснуть на поприще славы, и едва ли предстоящая ему теперь участь не есть лучшая, какою он может теперь пользоваться. Сидит же он на перепутье между Кавказом и Петербургом. Все проезжающие в ту или иную сторону вменяют себе как бы в обязанность навещать Ермолова, который выслушивает с удовольствием передаваемые ему известия о действиях в краю, где он приобрел всего более известности. Как русский, он скорбит о неудачах наших; но как человек обиженный, оскорбленный, он не упускает случая посмеяться над незрелостью и неуместностью распоряжений, как высшего правительства, так и местных на Кавказе начальников, что доставляет ему приятное препровождение времени в кругу знакомых, с которыми он проводит вечера, не опасаясь каких либо худых от того последствий: ибо он испил уже всю чашу горести и огорчения, какую могла наполнить зависть к его достоинствам, а лета выводят его из круга деятельной жизни на службе, которую он еще мог иметь ввиду, за несколько лет до сего времени. Безбедное состояние его, при умеренных потребностях жизни, обеспечено. Он давно уже свыкся со своим положением, из которого извлекает для себя возможные наслаждения.
Между тем он хочет говорить о предметах 
В то время, как я проезжал через Москву, находился там Головин, также бывший главнокомандующий в Грузии. Человек умный, обходительный, но скрытный. Я навестил его, потому что это должно было быть приятно для племянника моего Н.Н. Муравьева, который долго служил при нем и был ему предан. Я не застал Головина дома. Но он поспешил на другой день приехать ко мне. Не погрешу, когда скажу, что причиной его скорого приезда ко мне была отчасти носившаяся молва, что я ехал в Петербург по вызову Государя. Головин пробыл у меня около часа. Разговор его не без занимательности; но он объясняется с трудом, тянет речь и слова, а при том еще глух: между тем он хочет говорить о предметах не терпящих гласности. Надобно ему кричать и оттого разговор с ним становится неприятным. Головин в то время только что возвратился из-за границы и проживал в Москве в отпуске или по болезни, опасаясь, чтобы появлением своим в Петербурге не навлечь на себя звание сенатора, коим награждали уже уволенных с Кавказа командующих. Он желал высшего назначения, быть членом Государственного Совета, и не отказался бы даже опять возвратиться на Кавказ, чего он и надеялся при тогдашнем затруднении, в коем находились избранием особы в сие звание. Желание сие не могло даже укрыться в речах его, и я узнал, что он говорил: «Напрасно меня оттуда взяли; не следовало им меня оттуда брать». Он считал себя как бы в некотором соперничестве с Алексеем Петровичем; но кто решится поставить сих людей на одну доску? Головин вероятно никогда не был способен к занятию места главнокомандующего на Кавказе; а в тогдашнем положении, когда и лета начинали удручать его, ему не следовало бы и думать о сем, и общее мнение его не назначало на это место. Он не доверял Алексею Петровичу. Ибо мог не сомневаться в том, что не избежал колких насмешек его; но при всем том он говорил о нем всегда с осторожностью. Они разменивались иногда визитами, и Алексей Петрович, по-видимому, избегал утомительных посещений Головина.
Ермолов был очень рад моему приезду и с удовольствием узнал, что я направляю свой путь в Петербург. Кто знает впрочем? Он, может, имел более в мыслях узнать что-нибудь нового и слышать развязку столь долго длившейся загадки о предположительном назначении моем на Кавказ.

Трое суток провел я в Москве. И из оных две ночи у Алексея Петровича, который отпускал меня домой не прежде 4-5 часов утра. «Государь, говорил он, приходит в отчаяние, когда получает вести с Кавказа, но скоро забывает о них, полагая все конченным и устроенным, когда ответят на какое-либо донесение оттуда. Не так то они покойны были, если б Шамиль воевал у ворот Петербурга; но Кавказ далеко, а пожертвования приносимые Россией для сей утомительной и разорительной войны, забываются в шуме обыкновенных столичных веселий. Императрица, продолжал он, в слезах, когда слышит о постигающих нас в том краю неудачах». Неужели, спросил я, полагаете вы, что способности мои достаточны для приведения дел на Кавказе в порядок? Он несколько подумал и отвечал: «Взгляни, любезный Муравьев, которые имеются ввиду для занятия оного, и сравни с собою беспристрастно. Чувствуешь ли себя выше их?» Чувствую себя выше их , отвечал я без запинания.
«Этим и вопрос решается», сказал Алексей Петрович; «довольно того, что из тех лиц нет решительно ни одного, которое можно бы назвать способным к занятию места главнокомандующего на Кавказе; это неоспоримо видимо. Ты же кроме дарований своих, имеешь уже над ними величайшее преимущество: железную волю и непреоборимое терпение, против которого ничто устоять не может. Я знаю, что ты в походе ведешь жизнь солдатскую и уверяю тебя, что с сухарем в руке и луковицей, коими ты довольствуешься, ты наделаешь чудес, каких они не вздумают. За тобой все кинется и достигнет цели. Право, нет великой хитрости во всем этом деле. Главным же средством, самоотвержением, подобным твоему они не обладают». – «Положим», сказал я, «что меня бы и стало для одоления горцев; но устою ли я против вооруженных действий завистников моих в столице и при дворе, о которые все приписываемые достоинства должны разбиться?» - «Это пустое», сказал Ермолов, «дела Кавказа так им стали теперь в Петербурге горьки, что малейший успех порадует их; первая удача и ты всех своих завистников победишь; за тебя первый будет Государь».

Я просил его снабдить меня советом как себя держать в Петербурге, если бы дело зашло о назначении меня или приглашении в службу. Он находил, что визит к графу Орлову будет весьма уместен; ибо хотя человеку сему в душу никто не влезет, и прямой искренности ни от кого ожидать нельзя, но он по наружности показывал себя всегда в мою пользу. Других же, как то Чернышева и прочих, советовал он навестить, смотря по обстоятельствам. «Впрочем», продолжал Алексей Петрович, « у тебя там брат Михаил, которому все Петербургские дела известны: он тебе лучше всех разложит карту и ознакомит тебя с местностью, а там уже рассудишь что делать. Я бы желал знать, что там с тобой будет. Как бы ты о том мне написал! Только через кого ты письма свои перешлешь?» Потом подумав сказал; «Да вот через Закревского, он человек верный, отдай ему письмо ко мне: он найдет средство доставить оное прямо ко мне в руки».
28-го Декабря выехал я из Москвы прямо в Петербург, ехал шибко. Как бы стараясь встретить бурю. Которая должна была провестись через мою голову. Я остановился ночевать только в Пашутине, когда уже было близко к цели своей. 31-го въехал я в столицу, для меня всегда неприятную и даже отвратительную по холодности в сношениях, встречаемых в кругу ее жителей. Я направился к главной цели моей, т.е. вышел в дом тещи моей Ахвердовой, которую нашел очень постаревшей. Велика была радость увидеть меня, но не тот восторг, который одушевлял в прежние годы молодое и живое сердце ее. Ее удручали болезнь и старость. Я от нее узнал, что дня два тому назад был назначен граф Воронцов наместником на Кавказе с какими-то особенными правами. Публика, по словам ее много сему радовалась и многого ожидали от сего назначения. Меня известие сие несколько удивило, но не поразило; ибо я не имел прямых надежд на это место. Послали за братом Андреем, который вскоре явился и, взяв меня к себе, просил остановиться у него на жительство во все время пребывания моего в Петербурге. Послали за братом Михаилом, а между тем я поспешил в баню. Выпарившись, я слез с полка и, чтобы отдохнуть, сел на ступеньку и задумался. Мысли мои обращались к внезапному переходу моему из мирной уединенной жизни, в какой я провел столько лет, в предстоящий шумный круг столицы. Думалось о и могущем случиться вступлении в службу, о Государе, о разговоре моем с ним и о многом подобном, как вдруг парильщик разбудил меня от дум, обдавши с головы до ног свежею водою. «Что это такое?»- спросил я очнувшись. «То-то, барин», отвечал он, «я испугался, что задумались; случалось также парить господ, да запаривал так, что память отобьет, думаю, как бы с вами того не случилось». «Ты верно немцев запаривал здесь в Петербурге»- сказал я ему с досадой, «а я, слава Богу, не здешний».

По возвращении из бани, я нашел у Андрея брата Михаила, который убедил меня перейти к нему жить, на что я согласился, не взирая, на просьбы Андрея остаться у него. Мне, в самом деле, было неудобно оставаться у Андрея, где причудливое и изящное убранство комнат стесняло меня; ибо мне должно было поминутно опасаться, что либо испортить у него или даже с места сдвинуть, и хотя Андрей убедительно просил на то не обращать внимания и не опасаться каких либо повреждений, могущих случиться от неосторожности, но я предпочел перейти к Михаилу, тем более, что у Андрея всегда бывает съезд молодых офицеров мне незнакомых, коих и мое присутствие могло бы стеснять, тогда как Михаил предлагал мне несколько комнат совершенно отдельных.
Переночевав у Андрея, я перебрался 1-го Января на квартиру к Михаилу, остался там все время пребывания моего в Петербурге и пользовался самым приятным и предупредительным гостеприимством как со стороны брата, так и его жены. 
Я намеревался с приездом в Петербург приняться за сии записки и неупустительно записывать всякий день, что со мной случилось, с кем виделся, с кем говорил, что слышал, но не нашел ни одного раза случая заняться сим делом, по множеству посетителей, наполнивших комнаты мои с раннего утра за полночь, или за частыми выездами моими. Итак, теперь должен я описывать обстоятельства сей поездки, основываясь на памяти.
Так как меня часто не заставали дома, то брат Михаил сделал несколько обедов, на которые сзывались родственники. Они бывали попеременно на сих обедах; ибо по множеству их, нельзя бы всех принять в один раз, и всякий раз их собиралось до 25 человек и более. Каждый из них старался приблизиться ко мне и высказать хотя несколько слов со мной. Дружеское расположение их, положение изгнанника или гонимого лица, которое относилось ко мне в общем мнении, сделало меня тем занимательнее; наконец, ожидание видеть меня возведенным на стезю воображаемого ими величия через вступления в службу привлекало иных из любопытства, а других, может быть (не родственников, а знакомых) и из видов.

В Петербурге

То же самое стечение окружало меня и в домах родных, у коих я обедал или проводил по несколько часов времени. По утру подымали меня с постели те, которые желали меня видеть исключительно и лучше рассчитывали время, в которое могли меня застать. В числе сих ранних посетителей находились и докучливые с просьбами, как будто бы я уже обладал способами служить другим своим влиянием, тогда как я сам не занимал никакого места и не искал его; но Петербург населен людьми, которые живут вымогаемыми пособиями и покровительствами, и промысл сей вовсе не противен их образу мыслей, в коем сильно вкоренилось понятие о данничестве трудящегося класса людей, дышащих как бы для удовлетворения праздного сословия и прихотей столицы.

Вчера я проводил все у себя, и так как в Петербург обыкновенно все время дня исключительно посвящается увеселениям, то праздные докучалы долго не знали, что тогда всего удобнее было всего застать меня дома; почему по вечерам у меня сбирались всегда люди, коих общество для меня приятно. В числе их были брат Михаил, иногда Андрей, и всякий день почти без исключения племянник мой Муравьев, брат его Валериан и Илларион Михайловичи Бибиковы. Навещали меня также Корсаков, Вера Григорьевна Пален, вообще все люди, которые были для меня приятны.
Вечера мои начинались часу в 8-м и продолжались до 1-го и 2-го за полночь. Тут стекались все известия городские, каждый сказывал, что узнал в течение дня, перебирали сии известия, сличали одно с другими, и брат Михаил, коему очень хотелось видеть меня на службе, который также принимал со мною близкое участие в судьбе Н.Н.Муравьева, соображал действия наши и предлагал свои мнения, которые опровергались и принимались общим мнением.

Так как на сих вечерах собирались иногда и старые сослуживцы мои, а речь шла больше о действиях на Кавказе, то названы были сии вечера Кавказскими комитетами.
Вскоре решено было у меня с Михаилом съездить мне с визитом к графу Орлову; приветствие ни к чему меня не обязывающее и коего не сделать, можно бы причесть к невежливости или к неудовольствию. Михаил объяснил мне сношения главных лиц при дворе. Все находилось почти в том же положении, как оно было в то время, как я службу оставил. Орлов казался самым сильным и был уважаем. Военный министр князь Чернышев держался особенно. Киселев, Меньшиков и Клейнмихель казались также высокими в доверенности, но мне до них не было никакого дела, и брать, избирая лучшие пути для меня, говорил, что надобно было избрать одну систему и держаться оной неизменно. Избирал же он, как говорил, (систему Орлова), которая на вероятностях и не менее лжива других, но казалась доступнее, по большой внимательности Орлова и по распространяемому им по крайней мере слуху о доброжелательности его ко мне.
В намерении изведать наперед образ мыслей Орлова, Михаил съездил к нему и объявил о моем приезде. Орлов показал удовольствие при известии о моем приезде. «Что же», спросил он, «в службу что ли твой брат сбирается»? «Нет», отвечал Михаил, брат приехал на свадьбу сестры своей, но от службы он не прочь. Если б знал, что она приятна Государю». «Я несколько раз заговаривал о нем Государю», сказал Орлов, «но Государь о нем и слышать не хочет; когда же я говорил о нем с графом Воронцовым по возвращении его из Англии, то Воронцов махнул рукой, в знак своего неудовольствия на него. Скажи брату, что я буду рад с ним повидаться».

Дня три спустя, по приезде моем, я поехал к Орлову. Он меня принял по обыкновению ласково и шутливо, спросил о здоровье настоятельно, и после того, на службу ли я приехал в Петербург? Я ответил, что приехал с единственной целью обвенчать сестру мою. Но что я не откажусь и в службу вступить, если б мог знать, что она будет угодна Его Величеству. «Да ведь тебя просить не будут», сказал Орлов. «Знаю», отвечал я, «что просить не будут; да и признаться, мне в это дело вступать было бы неосновательно без удостоверения, что присутствие мое в службе было бы приятно Государю Я не намерен служить без доверенности Его, ибо за тем только оставил службу, и с тех пор не имел никакого повода удостовериться в противном, а напротив узнал, что Государь обо мне и слышать не хочет». «От кого ты это слышал?» спросил Орлов торопливо, как бы желая раскрыть нескромные чьи либо речи. «От вас же», отвечал я хладнокровно, «через брата Михаила, которому вы это сказывали». Орлов не мог отречься от сказанного, и приняв опять покойный вид, продолжал: «Да и военный министр докладывал о тебе Государю. Я все хотел тебя на Кавказ назначить, да вот назначен граф Воронцов». Разговор наш об этом предмете тут и кончился. Не желая тяготить его моим присутствием, которое, вопреки его изъявлений участия, не могло быть для него приятно, если он, в самом деле, участвовал, хотя косвенным образом, в моем падении, я хотел идти, но он еще задержал меня, говоря впрочем, что ему скоро пора ехать к Государю. Я остался еще несколько времени.

Беседа с графом А.О. Орловым

Говорили о деревенских делах, о всеобщем безденежье помещиков от прекращения хлебной промышленности, о чем он первый завел разговор. Показывал он мне висевшую у него на стене картину Беюг-Дере. «Я все слышанное от тебя перескажу Государю», сказал Орлов, прощаясь, и еще несколько раз спросил меня о здоровье, как бы поверяя телесные способности мои продолжать службу и пристально всматриваясь в меня. Я утвердительно отзывался совершенно здоровым. Исключая глаз, которые начинают слабеть. В течение разговора сего, когда я назвал фамилию сестры Ахвердовой, он спросил меня какие это Ахвердовы. Я отвечал, что двоюродный брат ее служил в жандармах под начальством его и недавно произведен в генерал-майоры. Орлов подумал, и как бы вспомнив о нем, сказал, что слышал о нем хорошие отзывы. Я подтвердил мнение сие и просил его способствовать к получению места губернаторского, так как он при производстве остался без должности. Орлов показал готовность свою, хотя ничего не обещал. Несколько дней после того, когда Ахвердов приехал в Петербург, он выпросил для него у Государя единовременное пособие в 1000 рублей серебром и назначил его состоять при себе. В недавнем же времени, четыре малолетние сына Ахвердова приняты по высочайшему повелению кандидатами в Пажеский корпус.

Брат Михаил, узнав о содержании моего разговора с Орловым, через несколько дней поехал к нему, чтобы разведать о последствиях. Орлов сказал ему, что доложил обо всем услышанном, обо мне Государю, и что Государь минут 10 слушал рассказ обо мне без неудовольствия; почему он и находил, что дела мои очень поправляются, ибо прежде нельзя было ожидать такого расположения Его Величества в мою пользу. Правда ли все это, в том можно всегда усомниться. Кто поверит разговор Орлова с Государем, и кто узнает суждения их обо мне? Все ближе было подумать, что в другое время воспользовались бы приездом моим в Петербург для приглашения меня в службу. Что на сей раз. В ожидании приезда Воронцова, не решились пригласить меня, опасаясь возбудить какое либо неудовольствие в новом наместнике, или мнительность его, приближением человека, которого представляли ему, как личного врага. Орлов же воспользовался сим случаем, чтоб оправдать себя в словах, сказанных брату моему, о неудовольствии Государя на меня, и если не оправдать, то по крайней мере загладить сделанное им при начале впечатление, сказав, что я в нынешний раз уже много выиграл в мнении Его Величества.

Из записок Н.Н. Муравьева, 1845

Везде распространен слух о ссоре моей с Воронцовым, и даже о доносах, будто на него сделанных мной. Стоит взглянуть на записки сии 1837 года, чтобы видеть, что ссоры у меня с ним никогда никакой не было, что недостатки и неудобства, встречаемые подведомственными мне войсками в Таврической губернии. Старался я всегда отклонять мерами убеждения, что я никогда не выходил в сношениях с ним из уважения, коим обязан был званию его и летам, что мы с ним постоянно встречались и виделись на ноге доброго согласия. Что я переносил стеснительное положение, в коем войска находились от его беззаботности и бестолочи, и только с сожалением и участием смотрел на вражду его к войскам и всему что выходило из иностранной сферы, окружавшей его в Одессе. Даже когда меня спрашивал Государь о положении войск, я сколько можно было избегать обнаружений поступков Воронцова, но не мог скрыть от Государя, который меня спрашивал, что войскам было дурно в Таврической губернии, относя вину сию на одного губернатора Казначеева, о чем в свое время и говорил самому Воронцову, который был согласен с мнением моим. Граф Витте, узнав о неудовольствии, полученном Воронцовым за притеснение войск и домогаясь, как говорили, получить место его, не упустил случая взвести на Воронцова всякие мелочные дела, как то отступление от формы, покровительство Полякам и много подобных вещей, которые могли ему более всего повредить во мнении Государя. Витту удалось, и граф Воронцов пошатнулся было на короткое время, но с помощью друга своего Бенкендорфа поправился и опять благосклонно принят Государем. Что при этом случае было говорено обо мне, трудно узнать, известно только, что падение мое было решено прежде несчастного смотра моего в Сентябре 1837 года. Казалось без сомнения, что Витте видя неудачу свою, сложил на меня доносы свои, чрез это расстроил меня с Воронцовым, и думать надобно, что сам Государь обвинил меня в оправдание скорого своего негодования на Воронцова, чем очищались и поступки графа Витта. В таком состоянии дела нельзя было уже не поддерживать мнения о мнимых наговорах моих, до такой степени, что теперь еще говоря в Петербурге о каких-то мнимых доносах, мною посланных на Воронцова. Иначе с оправданием моим должны бы обнаружиться другие виновники.

Назначение графа Воронцова на Кавказ

Граф Воронцов легко поверил тому, что ему говорили обо мне, и тем более, что брат Александр, занимавший в то время место председателя Уголовной Палаты в Симферополе, по неосторожности своей и возбуждаемый неблагонамеренными лицами, точно делал донесения в Сенат на разные беспорядки, происходившие по его части в управлении Воронцова, коего он не щадил, и Воронцов, такой же легковерный, к тому же забывчивый, как полагать надобно, смешал в мыслях своих сношения свои с братом моим с теми, с теми в которых он со мною находился. Брат был переведен губернатором в Архангельск. В таком положении нельзя было и думать о примирении, коего ожидали в Петербурге в публике и в вышнем правлении.
На первое приглашение, сделанное Воронцову принять правление Грузии, он отказался, отзываясь старостью лет, но Государь вторично писал к нему своеручно и убеждал его от имени России не отказываться от этого дела. Согласие Воронцова было получено в Петербурге за два дня до моего приезда. Никто не ожидал сего назначения, но оно произвело хорошее впечатление в общем мнении. Обходительность его в обращении, столь редкое явление и даже более неслыханное в нынешнее время со стороны особ, занимающих высокие места, располагала всех в его пользу. Все говорили, что назначение удачное и ожидали больших от него последствий. В этом мнении в особенности было все многочисленное сословие людей в столице, привыкших служить без трудов, любящих роскошь, праздность. В нем находили они себе сильного поборника, и множество молодых людей, тяготившихся заботами неразлучными с строгим исполнением обязанностей, усматривали для себя в будущем выгодную и легкую службу в бесчисленном кругу праздных чиновников всякого звания, коими Воронцов любил окружать себя. Слышны, однако же, также были отзывы людей благоразумных, не предвидевших больших успехов в делах Грузии и Кавказа, которые требуют более деятельности, опытности и знания, чем ожидать можно было от графа Воронцова, давно уже погрязшего в беспечной и безответственной жизни в пределах своего Новороссийского управления, которое он ограничил одной Одессой и южным берегом Крыма. Но обе стороны ослеплялись пышным званием наместника, ему данным как будто все дело в том только и заключалось, как будто жителям Закавказского края не все равно было повиноваться главнокомандующему или наместнику, коего значения они даже не разумеют. Говорили, о каких-то неограниченных правах, данных Воронцову; но никто не умел объяснить их иначе, как разрешением жаловать амнистии, кресты и производить в чины до капитана. Так применяют Петербуржские жители к своим понятиям мнения разнородных жителей отдаленных частей Империи. Какой горец не охотнее бы взял червонец, чем чин или крест, до коего ему дела нет? Как будто бы этими средствами можно было восстановить упадший дух в войсках, уже слишком разбалованных награждениями? Многого ожидали от Воронцова и пышности в его образе жизни, в этом отношении, может быть, не ошиблись; но долго ли мог держаться сей призрак величия, который не достигает далее окружающих его жителей Тифлиса? Говорили о щедрости его, но кто воспользуется ею как не одни армяне, которые займут при нем должности переводчиков или наушников? Сказывали даже, что он не будет щадить своих денег, предвидя от того пользу казны; но какой частью собственности своей пожертвует он в сравнении того, что он по-пустому погубит из государственного казначейства? Он поддержит себя некоторое время расточительностью казны и потом оставит край избалованным, чиновников еще утвержденных в преображении обязанностями своими и в грабеже, а непокорных горцев убежденных в нашем бессилии, нас же сделает настоящими данниками завоеванной страны, как деньгами, так и людьми. Однако, после первых порывов удивления сему назначения, стали одумываться. В Петербурге говорили, что Государь поручал тайной полиции разведать мнение публики насчет сего назначения, и удивился, когда узнал, что многие осуждали оное и находили, что Воронцов, которого лета подходили к 70-ти и не соответствовали предстоящим ему трудам, уже слишком отвык от деятельной жизни. Общее мнение, во всяком случае, предпочитало ему Ермолова, а может быть и меня. Обо мне говорили даже в простом народе; на другой день приезда моего в Петербург, извозчики на биржах называли меня как избранного начальника.

Между тем произошла свадьба, для которой я приехал в Петербург, и обстоятельство сие доставило мне новые знакомства в кругу, где я должен был находиться. Новые визиты, новые изъявления, и еще более гласности. Я не располагал оставаться далее в Петербурге после свадьбы, которая была 10-го Января, и хотел возвратиться домой, но был задержан некоторыми делами, которые не были еще закончены. Родные и знакомые меня просили остаться, по крайней мере, до приезда Воронцова, в том предположении, что назначение меня к нему в начальники штаба покрыло бы все недостатки его.

Генерал Гурко

На нем, говорили, останется представитель, а дело будет в моих руках, от чего ожидали блистательных успехов; но меня никак не заманивала мысль сия. Я мог легко догадаться, что Воронцов никак не захочет иметь при себе деятельного человека, который бы докучал ему делами; да и мне самому нельзя было сделать что-либо полезное под гнетом праздного круга, в каждом из членов коего должен бы я искать благосклонности. Служба мне не свой брат.

Воронцов приехал около 15 числа Января. Дня через два виделся он с Государем, после заболел, поправился в здоровье и несколько раз опять был у Государя. У дома его всегда был большой съезд. Говорили, что он занимается изучением края, где ему доводилось начальствовать, для чего и назначены были Государем два молодые офицера, из коих один был, кажется, генерального штаба, а другой флигель-адъютант; оба они часто ездили по поручениям на Кавказ, и потому полагали их совершенно знакомыми с делами того края.
Первый приступ Воронцова к делу был основателен: без сомнения главная помеха у управлении Кавказом находилась в Петербурге.
В Петербурге много заботились о назначении к Воронцову начальника штаба. Ожидали, к кому он обратиться, полагали, что он изберет меня; но мне уже было известно, что он сего не сделает, и мне самому не хотелось бы принять сей должности. Самой неблагодарной из всех занимаемых мной в течение всей службы моей. Некоторое время носился слух, что призван будет из Киева Граббе, который так несчастливо кончил командование свое на линии; после стали говорить о Гурке, который только что возвратился с Кавказа, с намерением не возвращаться к прежней должности, в которой его преследовали постоянные неудачи.

Однако Гурко был у Государя, который долго с ним разговаривал и отпустил от себя с Александровской лентой. Сказывали, что Государю в особенности понравилось то, что Гурко не отзывался дурно о своем бывшем начальнике – странная заслуга, если сказание сие справедливо. Гурко уверял Государя, что несправедливы слухи об упадке духа в войсках. Что ему оставалось делать, как не хвалить тех, которых он погубил, которые его осмеяли и указывали на него как на виновника всех бедствий их постигших? Иначе погубил бы себя Гурко навсегда. Он имел довольно ловкости, чтобы не только никого не обвинять, но даже уверить, что дела им линии оставлены в блестящем виде; а вскоре стали говорить в Петербурге, что, в самом деле, все там идет к лучшему, что в мечетях упоминают нашу царскую фамилию, что снабжение Шамиля артиллерией есть для него зло, ибо пушки задерживали быстроту движения его; что Турецкий султан отказался помогать Абхазцам, опираясь на союз свой с Россией, что чеченцы просятся к нам поселится, и множество подобного вздора.

Брат Михаил, желавший знать что-нибудь повернее о происходящем, съездил к Орлову и, расхваливая достоинства Воронцова, т.е. барство, богатство, представительность его и ласковое обхождение признавал, что всем сим обладает новый наместник вполне, и что влияние его в том крае тем сильнее будет, что он еще пользуется доверенностью Государя; но теперь продолжал он, остается к довершению этого только одно: ума придать, кого к нему назначить в начальники штаба? Орлов много смеялся сему обороту, он сам не находил Воронцова способным к занятию возложенной на него должности и удержал дальнейшие суждения свои, которые бы могли обнаружить его образ мыслей. Воронцов заведет там Английскую конституцию, продолжал Михаил, но Орлов не был согласен с сим мнением и говорил, что хотя Воронцов и выставлял себя снисходительным и либеральных в суждений, но что он в кругу управления своего был всегда завистлив к власти своей и любил показывать ее где только мог.
Брат при сем случае положительно дал заметить графу Орлову, что я никому из знати не делаю визитов. Что я не был и не буду ни у Михаила Павловича, ни у военного министра, и граф Орлов это одобрил, но почему одобрил, не знаю. Казалось мне, что он отклонил от меня все, что могло мне дать доступ к Государю.

Будущий граф Амурский

Наконец Гурко, ко всеобщему удивлению, назначили начальником штаба при Воронцове. Он выговорил себе при сем тоже содержание, которое получал на линии, и принял место, коего вероятно сам опасался, но вскоре после того назначил к себе помощником генерала Норденстама, человека, говорят бойкого и способного. Затем пошли толки о других назначениях. Нужен был новый дежурный генерал; Бибикову поручено было разведать. Захочет ли место сие принять мой племянник Н.Н.Муравьев. Брат Михаил, узнав о том, предложил сие Муравьеву, который прибежал ко мне спасаться, жалуясь на привязчивость брата, ибо он не хотел и слышать о сем назначении, сделано было семейное совещание. И я согласился с мнением Н. Н., что ему не следовало принимать этого назначения и соваться со своей деятельностью в круг людей праздных и бестолковых, которые его требованиями по службе, труды его присвоят себе, а неудачи отнесут к нему. Но, дабы не отвергнуть совместного служения с Воронцовым, я советовал ему принять звание по особым поручениям. Если б то было приятно Воронцову, ибо в этом звании он мог бы вести такую же беззаботную жизнь, как начальники его, не принимая на себя должности с ответственностью. Н.Н. и того не хотел. Имея достаточные причины в дурном приеме, сделанном ему Воронцовым. Не выждав окончания своего годового отпуска, взятого им на излечение раны, он явился в Петербург к военному министру, который принял его не только сухо, но даже грубо, сказав, что нельзя же все в отпуске жить, тогда как Н.Н. сам просил заняться до истечения срока. Чернышев спросил. Готов ли он опять на Кавказ ехать? И на утвердительный ответ велел ему явиться к Воронцову. Воронцов принял его по обыкновению вежливо и сказал, что будет очень рад, если Бог приведет их служить вместе. Пустой отзыв этот показал Н.Н., что ему нечего было искать у Воронцова, и потому он не принял звания дежурного генерала, в коем бы он был жертвой. В последствии времени, когда Воронцов уже выехал из Петербурга Военный министр спрашивал его письменно, желает ли он иметь Муравьева на службе, Воронцов, получив сию бумагу еще в Одессе, отвечал на сие не прежде как из Тифлиса, отзываясь, что он согласен принять его на испытание назначая ему временно управление Имеретинским и Мингрельским уездами. Испытывать человека уже испытанного и известного своими заслугами и достоинствами явно обнаруживало отвращение Воронцова от сего генерала, и Муравьев, взяв продолжение отпуска поехал лечиться за границу. Как бы нарочно отклоняли от Кавказа людей, могущих там принести существенную пользу, А Воронцов окружил себя толпой тунеядцев, всегда наполняющих вредный для службы и отяготительный для правительства многолюдный двор его. К нему пристала в Петербурге вся праздная знать гвардейских офицеров с домогательствами на место адъютантов, так что он сам не знал, кого ему выбрать и, говорят, послал список кандидатов к великому князю, который ему аттестовал каждого по служебным занятиям и, слышно не в пользу их. Многих назначили. Многие и после поступили к обременению войск и казны.
Между посетителями познакомился я с генерал-майором Фрейтагом. Человек, который служил с отличием на Кавказе, где он в последнее время тревог и неудач выручил Гурку и разбитые отряды наши, прогнав с горстью войск осаждавших крепость Лезгин. Фрейтаг мне понравился. Открытый вид его, прямое и вместе почтительное обхождение располагали в его пользу. Он не опасался явиться ко мне с объяснением насчет Кавказских дел, и поступок этот делает, конечно, ему честь. Не смотря на заслуги Фрейтага, едва ли оценил его вполне, однако его назначили начальником дивизии, не взирая, на то, что многие генералы были старее его в чине. И к сему были побуждены желанием удержать его на Кавказе; ибо и он, как и многие другие, выехали с Кавказа с тем, чтобы туда более не возвращаться. Государь его, однако же, не принимал в кабинете, и даже не скоро по приезду удалось Фрейтагу представиться у развода. Убеждались, что звание царского наместника, возложенное на Воронцова, было достаточно для покорения всего Кавказа.

Генерал Анреп

Генерал-адъютант Анреп, знакомый мне в Польской войне, пожелал также видеться со мной и несколько раз приезжал ко мне, не заставая меня дома. По настойчивости, с коей он приступил, дабы склонить меня к вступлению в службу, я мог подумать, что он имел от кого-либо поручение уговорить меня, но как бы то ни было, приступ его не показывал человека ловкого. И в самом деле, Анреп сам сознался мне, что он не признает в себе ни дара слова, ни дара убеждения, но ручается за искренность и прямоту своих действий, основанных единственно на чувствах уважения ко мне и желании видеть успех в делах Кавказа. Так как он там служил несколько времени, то он рассказал мне некоторые подробности о случившемся с ним в той стране и сделанных им наблюдениях. Мне не нравилось, что он осуждал правление Ермолова, говоря, что нынешние запутанности имеют первоначальную причину свою, в поступках, распоряжениях и жестокостях Алексея Петровича, который так напугал горцев, что они до сих пор упоминают о нем в песнях своих со страхом. Глупое суждение сие, появившееся в публике после первых неудач Паскевича, давно уже было осмеяно и отвергнуто. Велики же были неустройства, производимые Ермоловым, при коем все повиновалось одному слову его, когда и 20 лет после него, при всех переменах начальников, при ужасных расходах людей, денег и награждений, не могли удержать того, что Ермолов удерживал с горстью людей; и грабили жителей, казнили и вешали их, и осыпали золотом и чинами, и писали реляции о торжественных победах, а все дело шло назад и, наконец, еще надобно было сбросить последствия глупости и корыстолюбия на заслуженного человека, по зависти к его достоинствам! Я уверял Анрепа, что в сем случае надобно было умеючи различать уважение, которое имели к Ермолову от страха, которым приемники его хотели воевать, потому что не находили в себе того, что нужно было, дабы держать людей в повиновении чувством уважения к лицу их. Но что и страха сего не умели поселить при огромных средствах, коими они обладали, а потому и не нашли другого способа для оправдания своего малодушия как сложить вину на того, кого прошедшие успехи обнаруживали их неуменье.

Воронцов предлагал Анрепу принять командование линией; но тот отказался, признавая себя неспособным к такому сложному и обширному управлению и отказывался от оного за ранами, от коих он страдал. Тогда Воронцов просил Анрепа назвать ему кого-нибудь могущего занять сие место. Так мне, по крайней мере, рассказывал сие Анреп, которому я готов верить; ибо считаю его истинно честным человеком, не способным на ложь. Анреп назвал меня, но заметил, что Воронцов имеет на меня неудовольствие и потому, при объяснении сим со мною, спросил меня, нет ли между нами какого-либо неудовольствия и правда ли, что я на него писал какие-то донесения. Он очень удивился, когда узнал, что я никогда ничего не писал против Воронцова и что все сие произошло от сплетен, коих настоящую причину я ему, однако же, объяснить не мог.

Видя нерасположение ко мне Воронцова, Анреп оставил на время настояния свои; но когда они перебрали весь список генеральский, и не нашли никого для занятия места начальника линии, то Воронцов вторично просил его назвать кого либо. Анреп опять указал на меня; тогда Воронцов отвечал ему, что я могу искать сего назначения через военного министра и что он примет меня, если Государь меня назначит. Ответ этот обрадовал Анрепа, который надеялся склонить меня к примирению с Воронцовым и к ходатайству собственно о себе; ибо он увидавшись где-то на балу с Чернышевым желал со мной видеться и сказывал ему: «Вот Муравьев был у Орлова, а со мной знаться не хочет. Что он ко мне не заедет?» Поэтому Анреп убедительно просил меня не упускать предстоящего мне пути снова поступить на службу и съездить к Чернышеву.

Я уверил Анрепа, что ничего не имею против Воронцова, а напротив того уважаю в нем много хороших достоинств; что не имею даже причины полагать настоящим образом, чтоб он мне когда либо повредить по службе; но что искать службы под командой его, когда он так дурно разумел меня и как бы избегал встречи со мной на службе, я не мог и ни за что не буду. Что же касалось до посещения военного министра, то после слышанного мной, я считал обязанностью сделать ему из вежливости визит. Анреп, как будто предвидя намерение мое соблюсти сию вежливость, объяснил мне, в какой именно час можно было застать его дома и убеждал меня даже ехать в Военное Министерство, чтобы явиться к Чернышеву, если б я его дома не нашел; но сие нашел я уже совсем лишним и неуместным и сказал, что решительно не поеду искать министра в присутствии, потому что не имею никакого дела до него, кроме отдания почтения, что обыкновенно делается на дому.

Объяснения Анрепа и убеждения продолжались несколько дней. Я был и у него, познакомился с женой его, сестрой Будберга; женщина показалась мне умной. Он и при ней стал меня упрашивать; но она, взглянув в причины мои, согласилась с моим мнением, вопреки доводам мужа своего, которые она опровергала. В сих разговорах моих, коих продолжительность становилась мне в тягость, не могло укрыться, что, без всякой злобы или неудовольствия на Воронцова, главная причина нежелания моего служить с ним заключалась в том, что я не хотел погрязнуть в толпе пустых людей его окружающих, от действий коих нельзя было ожидать никакого добра для успеха дел на Кавказе. И хотя я не выразился с презрением или обидой на чей-либо счет, но всякий мог видеть, что я избегал столкновения с кругом, коего привычки и понятия не соответствовали моим. Лестны были для меня убеждения Анрепа, но еще приятнее было, когда он меня оставлял в покое. Не те пути, не те люди, не мое место!

Так как я собирался скоро выехать из Петербурга, то счел нужным сделать прощальный визит к Орлову, хотя он мне не отдал первого, а только велел через брата Михаила извинится, что не был у меня. Конечно, и времени у него могло не доставать на сие, но я более полагаю, что Орлов считал неуместным посетить человек, находящегося как бы в опале. У них свои порядки, свой образ мыслей, без сомнения, и я ведь не из дружбы ездил к Орлову.

«Я приехал к вам проститься, сказал я. Еду домой, окончив здесь дела свои, благодарить вас за участие и засвидетельствовать свое почтение». – «Мне приятно с тобой видеться», сказал Орлов.
Я передал слово в слово Государю все слышанное от тебя в последний раз. Государь все выслушал с удовольствием и спросил о здоровье твоем. ( Не понимаю, что они так заботились о моем здоровье, но тут что-нибудь кроется особенного). 
-Что ж ты в службу вступишь? Спросил он. 
- Я вам на последнем свидании объяснил причины, препятствующие мне к вступлению в службу, к которой я, впрочем, готов.
- Да ведь тебя просить не будут, прервал меня Орлов. Этого не ожидай.
-Знаю, что просить не будут, отвечал я, но выслушайте меня. Могу ли я благоразумно снова переломить нынешний род жизни моей и приняться за службу, в которую быть может, примут меня без расположения, без доверенности? Ведь я затем и оставил службу, что лишился доверенности царской; а с тех пор мне не случалось от кого-либо слышать или видеть, что Государь переменил расположение свое ко мне, и опять стал ко мне по прежнему милостив. Я не требую и не вправе требовать приглашения. Все это я вам сказывал при последнем свидании нашем, но теперь я возвращаюсь в деревню и не хотел бы выехать отсюда, не передав вам двух обстоятельств, которые тяготят меня с давнего времени и которые я надеялся лично объяснить Государю в проезде его через Воронеж, куда он к несчастию моему не приезжал со времени отставки моей. Теперь, не имея более надежды лично представиться Его Величеству, я вам передам свою исповедь, предоставляя вам поступать с нею как заблагорассудится. Доведите ее до сведения Государя, если можно, если хотите, и я буду покойнее.
-Что такое? – спросил Орлов, вслушиваясь со вниманием.
-Первое то, отвечал я, что когда вы меня при последнем свидании упрекнули в том, что я вышел в отставку, то вы не знали настоящих причин, побудивших меня к этому. Можно и должно перенести гнев своего Государя, он судья; но не должно и невозможно служить, коль скоро видишь себя без оправдания оклеветанным, коль скоро впал в подозрение. Тут и служба становится бесполезной. Когда меня Государь позвал после смотра в Николаев в свой кабинет и выговаривал мне найденное им дурное состояние виденных войск, я относил к несчастью неудачу свою и гнев его Величества переносил с терпением, мысля о том, как бы впредь избежать сего. Когда Государь сказал мне, что он осрамит меня перед всей армией, не взирая, на звание мое генерал-адъютанта, наконец, что покажет мне, что он мой Государь, я увидел, что верность моя престолу и лицу его оклеветана и что мне нельзя было долее служить. Не чувствуя за собою никакой вины не только в делах, но и в помышлениях такого рода, я тогда же, будучи еще в присутствии Его Величества, принял твердое намерение оставить службу.
- Я никогда ничего подобного не слыхал, прервал мою речь Орлов, - чтобы тебя когда-либо подозревали в неверности престолу, ничего подобного не слыхал.
- И мне тоже, продолжал я, никогда не приходила мысль, чтобы меня могли в том подозревать. Когда лишили меня командования корпусом, я еще три месяца выждал в Киеве, занимаясь в своей счетной комиссии бухгалтерией, как всякой другой обязанностью совестливо. Оставаясь с принятым мной намерением оставить службу, я решил выждать до последнего возможного времени, т.е. до того, когда уже не принимают прошений в отставку, дабы самого не упрекнуть себя в опрометчивости или против кичливости против Государя моего, но когда я увидел, что нет мне никакого отзыва, ни назначения что я мог и вечно просидеть со своей счетной комиссией. Я дождался последнего срока и подал прошение в отставку, которую и вскоре я получил. Сами судите, как мне было бы иначе поступить, и мог ли я оставаться на службе с пятном подозрения Его Величества? - Я ничего об этом не знал, повторил Орлов.
-Нельзя было вам этого и знать, отвечал я, ибо в надежде как я вам уже сказал, видеться когда-либо с государем, я никому не передавал слов, слышанных мной от него наедине, но теперь когда уже кончились надежды мои представиться Его Величеству, когда уже прошло тому около 8 лет, я вам передаю сии речи Государя, служащие оправданием моему поступку, в коем вы бы верно не обвинили меня, если бы знали настоящие причины тому.
Орлов ни словом не опровергнул моего мнения и, сожалея о случившемся, сказал, что всему этому причиной ***, не передавшая мне приветливых слов, сказанным ей Государем на мой счет на бале в Москве. По возвращении его из Грузии. Это было сказано с видом досады на *** и как бы с признанием в поступках ее дурного умысла.
- Ведь, не правда ли, продолжал Орлов, что ты не подавал бы в отставку, если бы она тебя тогда уведомила о словах Государя?
- Думаю, что не подал бы, отвечал я, коль скоро бы увидел, что Государь ко мне по прежнему стал милостив и устранил всякое подозрение, но не надобно в этом случае винить и ***, более как бы в забывчивости, она от природы рассеяна и без всякого дурного умысла, просто забыла написать мне о слышанном ею.
После маленькой расстановки я продолжал: «Вы выслушали мое оправдание, теперь выслушайте мое обвинение. Когда я подал прошение, я был генерал-адъютантом Его Величества. Не следовало мне подавать в отставку не предупредив предварительно о том Государя».
- Да, прервал меня Орлов, это не должно было никаким образом делать, да на это есть и закон, сказал он мне, отыскивая какую-то бумагу, которую он хотел мне показать, да не нашел.
-Ты бы мне написал о своем намерении.
- Может быть, да вероятно и есть закон, отвечал я, да на что тут закон? Я бы должен был просить дозволения идти в отставку через графа Бенкендорфа, но, не исполнив сего, нарушил самые обыкновенные правила вежливости, коими каждый адъютант обязан к своему генералу, не только к лицу Государя, который прежде ко мне был милостив и коему я обязан был благодарностью. В этом сознаюсь виноватым, не скрываю вины своей и желал бы, чтоб Государь знал о моей сознательности, но вина произошла не от умысла, не от запальчивости или кичливости, просто потемнение. Ну и в голову не пришло, а с тех пор не было случая для меня объяснить сие Государю, потому я передаю вам исповедь свою. Никто кроме вас ее не получал от меня, вам вручаю сии два обстоятельства, что хотите из сего делайте, я же ничего не ищу и искать не буду, поеду назад в свою глушь, но желаю, чтобы с меня снят был гнет царского гнева, на мне лежащий. Я всегда был предан Его Величеству и всегда буду готов на службу. Коль скоро увижу знак, что могу опять пользоваться его доверенностью, а без того служить не располагаю.
Орлов казался, как бы тронут моим объяснением, все слушал с вниманием, не прерывал меня, не противоречил образу мыслей моих и опять сказал, что передаст Государю в точности.
- Не подумайте, сказал я, чтобы это я вам говорил из каких-либо видов честолюбия. Чтобы я домогался опять звания генерал-адъютанта, если б я какими-нибудь обстоятельствами поступил на службу, совсем нет. Если я буду на службе, то с тем единственно видом, чтобы служить Государю, и без звания сего, коего я могу быть удостоен, если заслужу его, и не иметь его - мне это все равно, лишь бы пользоваться его доверенностью; единое средство служить с пользой и честью.
Я говорил с жаром и почти слово в слово как здесь написано. Что Орлов думал, Бог его знает; говорил я конечно в духе, как объясняются царедворцы, но Орлов конечно из всего сонмища их способнее пробудиться от одеревенения в коем они многими годами усовершенствуются, и хотя на минуту перенестись к понятиям и помышлениям ближе к человеческим чувствам. Он опять с дружбой повторил мне, что все это передаст верно Государю.
-Теперь я вам все сказал, что у меня на душе было, продолжал я тише и обыкновенным голосом своим. Прощайте, граф Алексей Федорович, мне здесь больше нечего делать в Петербурге, прошу вас не забывать меня; я вам одному только доверил и вас одного посвятил, ни у кого не был, и у Михаила Павловича не был, только хочу побывать перед отъездом у военного министра из одной вежливости, потому что он желал меня видеть.
- Хорошо сделал, что ни у кого не был, сказал мне Орлов, - и не следует быть у Михаила Павловича, не видавши Государя, а к Чернышеву почему же не заехать – можно.
Орлов ехал к Государю, я его оставил и навестил Муравьева, коему рассказал свой разговор. Меня так встревожило объяснение с Орловым. Что по приезду к Муравьеву у меня голова закружилась, и мне надобно было отдохнуть, чтобы с силами собраться.

Село Подоляны, 10 июля 1845

Сим еще не кончились испытания, которые мне надобно было пройти в Петербурге.
Перед отъездом моим из деревни управляющий мой подполковник Кирилов, давно служивший при мне, просил меня об определении 8-летнего сына его в Артиллерийское училище. Желая сделать приятное старому сослуживцу моему, я думал как бы приступить к сему делу. Надо было добраться до князя Ильи Андреевича Долгорукого, занимающего место начальника штаба по артиллерии при великом князе. Хотя он и был знаком мне, но я предпочел обратиться к сестре его графине Бержинской, с коей связь моя была короче. Бержинская взялась за дело и вскоре прислала мне ответ с братом своим князем Владимиром Алексеевичем, что, нет положения, принимать в Артиллерийское Училище воспитанников прежде 14-летнего возраста.
Князь Владимир Алексеевич служил прежде адъютантом у Чернышева и находился при мне во время маневров 1835 года, когда я командовал против Государя, ныне он был подполковником и занимал какое-то место в Военном Министерстве, человек умный, как и весь род Долгоруких. Я сказал тут же князю Владимиру, что ответ этот для меня неудовлетворителен, что мне известны правила, но по коим нельзя было принимать в Артиллерийское Училище прежде 14 лет, но что я желал записать его в кандидаты, и дело снова началось через князя Илью Андреевича, который доложил о сем Великому Князю.

Странно что Великий князь не знал о том, что я в Петербурге находился уже две недели, по крайней мере так мне было передано сперва князем Владимиром, а потом и князем Ильей. Владимир раза три приезжал ко мне, не заставая меня дома; приезжал и князь Илья, который оставил мне записку с извещением. Что можно принять кандидатом и что он имеет что-то передать мне от Великого Князя. Вскоре после прочтения сей записки, приезжал ко мне князь Владимир и сказал, что брат его имеет какие-то важные вещи сообщить мне от Михаила Павловича. Я поехал к князю Илье, который сказал мне, что Великий Князь удивился, когда узнал, что я в городе, и сомневался, точно ли это я. Когда же узнал о моей просьбе, то велел без замедления исполнить ее.
- Как жаль только, сказал он, что мальчика этого нельзя тотчас же записать воспитанником в училище, по несовершеннолетию его. Да мы вот что сделаем: отдадим его до достижения возраста пенсионером к одному из офицеров училища, где он приготовится к экзамену и в свое время поступит в комплекте. Я напомнил, продолжал князь Илья, Его Высочеству, что сего нельзя сделать как с платою 2400 в год, разве Михаил Павлович примет расход сей на себя. Он вспомнил это, приостановился и приказал зачислить Кирилова кандидатом, с душевным участием спрашивал, зачем вы приехали в Петербург, много говорил о вас, о разных предположениях касательно вас, но о том же не смею вам говорить в подробности. Вы, я думаю, повидаетесь с Великим Князем: он вас так любит и всегда готов сделать вам приятное.
- Я бы очень желал с ним видеться, отвечал я, но не знаю, имею ли я на это право, не представившись государю.
- Отчего же нет? Это дело совсем стороннее, отвечал князь Илья.
- Мне так сказали и советовали.
- Кто мог вам это присоветовать. Не верьте.
- Советовал человек знающий.
- Кто? Скажите, сделайте милость.
- Не могу сказать, но не посмотрю на советы, ибо желаю лично благодарить Его Высочество за расположение его ко мне, это призыв сердца, а там, чтобы ни случилось мне все равно.
Как ни домогался князь Илья узнать, кто мне дал такой совет. Но я не обнаружил речей графа Орлова, и князь Илья взялся устроить свидание с Михаилом Павловичем, которое по всем вероятностям, должно было быть частное.
Я в другой раз виделся с князем Ильей. Который объяснился с Михаилом Павловичем и с большой радостью объявил мне, что Великий Князь просит меня к себе на другой день приехать; в котором же часу, уведомил меня через князя Владимира, при чем он опять повторил мне. Что его высочество лично говорил мне о предположительных назначениях для меня, но о каких не смел он мне сказать, как бы вызывая мое любопытство, но я воздержался от всякого спроса, и потому не знал, в чем могли состоять сии предложения. А думалось мне, либо 6-й корпус, стоявший в Москве, о коем слух носился, что он поступит в команду Михаила Павловича, либо гренадерский корпус, потому что находили Набокова слишком старым, либо начальником штаба при Великом князе
- Отчего, говорил Михаил Павлович (по словам князя Долгорукова) нельзя Муравьеву у меня быть? Я его знаю, люблю его и как частный человек, разве я не в праве принимать кого хочу?
По сим словам я мог надеяться, что буду принят частным образом; но на другой день рано по утру приехал ко мне князь Владимир с известием, что Великий князь меня примет в общей зале, где принимает гвардейских генералов, в половине 12 часа, и что все так устроено. Чтоб мне как можно менее дожидаться.
Это было для меня неприятно. Я тотчас же послал Князя Владимира к Илье просить его, чтобы прием был частный, так как я не по службе приехал в Петербург. Князь Владимир находил в этом затруднение, но по убедительной просьбе моей отправился к брату своему и воротился в 11 часов. Говоря, что он не мог долго добраться до князя Ильи, и что наконец увидевшись с ним, узнал, что сего никак нельзя было переменить; но что Илья позаботился, дабы в приемной было, как можно менее посторонних особ. Делать было нечего. Я видел, что свидание с Великим Князем было кем-нибудь воспрещено или предупреждено, дабы избежать сплетен, которые могли бы от того возродиться.
Я стал одеваться и в это время ко мне явился генерал-лейтенант Клюке, приехавший из Грузии, который также сбирался к Великому Князю. Клюке, также как и другие выехал из Дагестана, чтобы туда более не возвращаться, но был назначен дивизионным начальником, и тем удержали его на Кавказе, где он теперь снова находится.
К половине 12 часа я приехал во дворец Михаила Павловича, и около часа ожидал его, в шитом мундире, белых панталонах, ленте, эполете и шарфе. Тут находилось человек 20 гвардейских генералов и адъютантов. Знакомых было уже мало. Но все посматривали на меня и перешептывались. Когда обнюхались и узнали меня, то некоторые стали подходить ко мне и напоминать, что когда-то имели честь видеть меня или служить под моим начальством, все с участием и уважением. Между прочим, подошел ко мне и командир Семеновского полка генерал-майор Липранди, которого я в Польскую войну однажды отстранил от командуемого им Кременчугского пехотного полка за неточное выполнение отданного приказания. Я имел полное право думать, что человек этот питает на меня вечную злобу, но, напротив того, был тронут его приветствием (по выходу от Великого Князя я немедленно поехал к нему, как бы в заглажение своего прежнего поступка, но не застал его дома и на другой день нашел у себя завезенную им карточку).
Через час повели меня в другую комнату, где возле одной стены стояли дежурные по разным управлениям Его Высочества с рапортами и к другой стали представляющиеся генералы, т.е. Клюке, Фрейтаг, Пасхин (тоже служивший под моим начальством) и я. Долго мы спорили с Клюке о месте, которое он не захотел занять выше меня, но наконец я установил трех служащих генералов выше себя и стал последним к самому тому времени, как Великий Князь вошел в комнату.
Не обращая внимания на нас, он подошел к дежурным, принял от них рапорты и потом обратился к Клюке, как бы, не глядя на меня, хотя я и заметил, что он глаза поворачивал в мою сторону, не переменяя положения головы. От дежурных он подошел к Клюке, все, как бы не замечая меня, и спросил, где он прежде служил. 
- В Австрийской армии. 
- В каком полку?
- Бианки
- Хороший полк. Потом стоя лицом к Клюке. Он спросил меня, знаю ли я его? 
- Был у меня в полку капитаном, отвечал я. После этого Михаил Павлович подошел ко мне и спросил, отчего у меня усы седые.
- 51 год. Отвечал я.
- Отчего же у Клюке не седые?
- У него волосы на голове седые, отвечал я и тут же переменив речь, благодарил Великого Князя за определение Кирилова сына кандидатом в Артиллерийское училище. Не за что, сказал он. Мне жаль, что не мог его прямо зачислить воспитанником, но на это есть правила, которых нарушать нельзя.
- Доволен и той милостью, которую вы оказали мне.
- Видел ли ты проездом через Москву Алексея Петровича? Спросил Великий Князь.
- Каждый день с ним виделся, отвечал я.
- Вот человек удивительный, продолжал Михаил Павлович, ему под 70 лет, а сохранил всю свежесть головы и память, какую за 20 лет тому назад имел.
Сим спросом хотел он явно показать в чью сторону клонились его мнения в тогдашних обстоятельствах и в прижимчивом приеме мне сделанном, в котором его стесняли придворные интриги.
- Я воспитывал его детей в Артиллерийском Училище, один из них был большой шалун, да я его по своему исправил, сказал он шутя и показывая знак рукой.
- Доброе дело Ваше высочество, пользовать молодых людей, отвечал я. Потом он спросил о здоровье моем (которое так много всех занимало) и прибавил: « Не правда ли, однако же, что от деревенской и покойной жизни как бы опускаешься?»
- Я себя чувствую здоровым, отвечал я.
Сим кончилась аудиенция моя у Михаила Павловича, который как видно было, хотел, но не мог объясниться со мной наедине. Вышедши от него, я хотел представиться Великой Княгине, но и тут поставлена была мне преграда. Красный камер-лакей как бы выжидал меня и спросил, что мне угодно? Когда же я у него спросил, куда же идти к Великой Княгине, то он отвечал, что Ее Высочество не изволит принимать прежде Воскресенья, и что если мне угодно ей представиться, то должно прежде записаться у ее гофмейстерины. Так как я сбирался выехать в Воскресенье, то и не счел нужным сего делать, в особенности, когда видел затруднения, противопоставленные мне, конечно, нежеланием Великой Княгини, которая меня всегда отличала в своих приемах.
На другой день после сего, брат ездил к графу Орлову, чтобы объяснить ему причины, побудившие меня посетить Великого Князя, вопреки предпринятого мною намерения ни у кого не быть. Орлов уже знал, что я был у Его Высочества, вероятно он и прежде знал, что я зван к Великому Князю. Он тотчас сказал брату Михаилу: «А брат твой был у Михаила Павловича?»
- Был, отвечал Михаил; это случилось совсем неожиданно: брат хотел определить сына одно из своих сослуживцев и был приглашен Михаилом Павловичем к себе, но свидание их было не частное, а публичное, прибавил брат Михаила в успокоение Орлова.
- Да зачем же он ко мне не обратился? Сказал Орлов. Я бы определил молодого человека, куда бы он захотел. Так как его назначили в Артиллерийское Училище и что часть сия исключительно зависит от Михаила Павловича, то брат и обратился к нему, сказал Михаил. 
- Это так, отвечал Орлов. Я все пересказал Государю, продолжал он, что слышал от брата твоего, но что Государь на это сказал, Орлов не объяснил. Поручив только Михаилу сказать мне, что наследник меня очень любит, давая сим понять, что не Государевым пользуюсь я расположением. За сим Орлов поручил Михаилу пожелать мне доброго пути и уверил меня в своей всегдашней готовности в пользу мою.
Так ли это было кто поверит? Передал ли Орлов слова Государю, никто не узнает, что Государь на то сказал, также остается в неизвестности и самая искренность Орлова кажется мне подвержена сомнению, по всем действиям его можно думать, что он не забыл и никогда не забудет поездки моей в Египет и похода в Турцию, коих все почести отнесены были к одному лицу, но слава народная осталась на моей стороне.
После сего я еще отвез визитную карточку к военному министру, избрав на то время, в которое я был уверен не застать его дома, ибо не хотел видеть его. Анреп спрашивал меня, был ли я у военного министра, что, по-видимому, его много занимало: он после спросил министра, знает ли он, что я к нему заезжал, но Чернышев ему утвердительно сказал ему, что я не был у него.
Во время пребывания моего в Петербурге, я два раз заезжал к Петру Михайловичу Волконскому, которого мне очень хотелось видеть по давнишнему служению моему под его начальством. Добрый и хороший человек этот всегда принимал во мне участие, но я не заставал его дома.
В разговорах моих с князем Владимиром Долгоруким коснулись мы однажды положения моего. Он с доброжелательством решился мне однажды сказать, что полагает причину нерасположения ко мне Государя во всеобщем участии, которое во мне принимали.
- Что же мне делать, сказал я. Вот уже 8-й год как я живу безвыездно в деревне и никому не показываюсь, приехал сюда однажды по семейным надобностям и не могу не принимать дружески родных своих и старых сослуживцев.

Князь Владимир Долгорукий также сказал мне, что Государь никогда не имел намерения назначить Герштенцвейга главнокомандующим в Грузии, и что за ним посылали в поселения с намерением дать ему 51 корпус, коего командир Лидерс был болен; что Герштенцвейг ездил к государю в Гатчину, и когда Государь увидел, что он человек больной, то тотчас отпустил его без всякого предложения. 
Между посетителями моими часто навещали меня капитан первого ранга Лутковский, занимающий должность старого дядьки при Великом Князе Константине Николаевиче, человек мне давно знакомый и преданный, он занимал при мне должность штабс-офицера на Босфоре. Не имею сомнения, что, по сближению его с царской фамилией, ему часто доводилось говорить обо мне с членами оной, а может быть, и с самим Государем. Не желая поставить его в затруднительное положение, я никогда не спрашивал его о том, что он знал по моим отношениям с двором, но он уверял, что Константин Николаевич, равно, как и наследник, предупреждены в мою пользу.

Я не упустил однако же случая рассказать кому только можно было последний разговор мой с графом Орловым, дабы не переиначили речей и действий моих в Петербурге, что легко могло произойти от людей, всего менее дорожащих правдой и коим самая грубая ложь обратилась в привычку.
Сказывали мне в Петербурге, что Наследник несколько раз представлял Государю о необходимости послать меня в Грузию и что Государь, вышедши однажды из терпения, отвечал ему, что он еще раз обо мне заикнется, то он его самого пошлет в Грузию.
Довольно странно так же, что фельдмаршал Паскевич стал находить меня одного только способным к исправлению дел на Кавказе. Известие сие было доставлено в Петербург бывшим адъютантом фельдмаршала Болховским, недавно приехавшим из Варшавы. В какой степени верно известие сие, как и сказание о разговоре наследника с Государем, того не знаю.
Мне остается, наконец, еще упомянуть о посещении мне сделанном генерального штаба подполковником Иваниным, которого я едва знал. На смотру под белой Церковью в 1835 году он был подпоручиком артиллерии и, будучи прикомандирован к генеральному штабу, находился на маневрах при мне. Когда я занимал место начальника главного штаба при Государе. Государь мне велел послать приказание свое генералу Кайсарову. В передаче ли утратили настоящий смысл приказания, Иванин ли дурно понял оное, или Кайсаров не так сделал, как надобно было, только Государь остался недоволен исполнением. Кайсарову тогда жестоко досталось, но помнится мне, что и Иванин был Арестован. Затем Иванин был переведен в Оренбургский корпус, как он мне ныне говорил, по собственному своему желанию, был переведен в генеральный штаб и находился в здании обер-квартрмейстера при Перовском во время несчастной экспедиции его в Хиву. Ныне Иванин, коего я имени не помнил и которого в лицо не знаю, явился ко мне с извинениями в неудовольствии, которое я, может быть, тогда получил через него. В чем он себя находил невинно виноватым, и желал оправдаться; но этот приступ служил только предлогом, чтобы познакомиться со мной. В том предположении, что сведения об экспедиции Перовскаго могли меня занимать, Иванин предложил передать мне все, что он знал по сему делу. Без сомнения, я охотно принял его предложение, и он с картой и запиской в руках сообщил мне все подробности сего неудачного поиска.

Охотно бы остался я еще несколько времени в Петербурге, где я приятно проводил время, но дела мне там более никакого не оставалось; между тем я спешил возвратиться домой. Да и в Москве мне предстояли занятия по делам опеки и пр., хотя скучные, но неизбежные, а потому не откладывал я выезда своего.
Около 22 Января отправился я из Петербурга в Москву. Мне было время надуматься дорогою о многоразличных встречах, случившихся со мною в кратковременное пребывание мое в столице; но до сих пор не могу еще сделать правильно и утвердительно заключения о моем положении относительно к Государю и всему двору.
Кажется, однако же, что я не пользуюсь его расположением, и что он не прощает мне того, что был виновен передо мной. Не менее того думаю, что если бы между нами был посредник не граф Орлов, а человек более доброжелательный, то дело могло бы уладиться; но оно и ныне уладилось, если бы тут не случилось назначение графа Воронцова, которого Государь считал себя обязанным уважать, коль скоро он его назвал своим наместником на Кавказе, что он сделал, однако же без убеждения в достоинствах его, но от затруднений, которые он встречал в избрании человека ни сие место, тогда, как он не хотел обратиться к тем, которых, может быть и считал способными к сему делу. Прочие члены царской фамилии ко мне благоволят, как и общее мнение в мою пользу, но при всем том карьера моя похожа на конченную, ибо сие самое мнение, столь выгодно отзывающееся в мою пользу, теперь причиной неблаговоления ко мне Государя.
Что же касается собственно до меня, то я никогда не буду в состоянии забыть того дружелюбного и лестного приема, который я встретил в Петербурге, которого я не ожидал, и не полагал, чтобы чем-либо заслужить его, в сем отношении вечно останутся в памяти моей эти три недели, проведенные мной в кругу родных и друзей моих. Многим тяжким думам и огорчениям нашел я вознаграждение в сей поездке. Она была необходима для меня, как разъяснения моего, положение в политическом быту моем.



1895 год, "Русский архив"